Выбрать главу

Однако наш начальник, хилый с виду, заряжен был жить долго и утверждался в жизни.

Обычно перед рейсом он инструктировал меня особо, поскольку был я на этой работе человек новый и в товарах, которыми мне полагалось ведать, не понимал ровным счетом ничего: «Ты не очень, понял, не очень с ними! Ты гляди-гляди, а поглядывай!.. С ними знаешь как?.. Вот именно что!..» И почему-то при этом хмуро смотрел вслед грузчице, с которой жил. По привычке ни одну фразу он не договаривал ясно, а означать это должно было вот что: пока носят со склада и грузят тюки и ящики, мне надлежало стоять с листом бумаги и, глаз не спуская, считать, отмечать, чтобы потом все сошлось.

Девчата эти молодые, у которых вся жизнь впереди, грузили на себя прямо-таки бесстрашно. Только, бывало, спросит одна другую: «Резко тяжело?» — и несет, сомкнув за спиной руки под грузом или за угол придерживая одной рукой через плечо. И вот офицеру в недавнем прошлом стоять начальником и смотреть на них?

Тут нужен был особый характер. Однажды раненая моя, бессильная рука не удержала, и перед самым кузовом машины, когда оставалось только поворотиться и спиной поддать груз вверх, тяжелый ящик съехал с меня, оборвав хлястик шинели, ударился углом и раскололся. Следи я тут во сто глаз, пока собирали, я бы не уследил. Но все сошлось. И всегда сходилось, хоть, видел я, девчата себя не обижают: спокойно вынув из-за пазухи тряпочку какую-нибудь или тоненькие чулки, разглядывают их на обратной дороге, советуются; ничего этого в ту пору было не купить.

Вот ехали однажды зимой за товаром, и шофер взял попутно пассажиров с грузом — это был его законный заработок. Чаще всего я тоже забирался в кузов, тепло было с девчатами в веселой их толкотне, но в тот раз сидел в кабине, смотрел на зимнюю дорогу перед собой и ехал бы так, ехал хоть в Тутаево, хоть в Александров, а если во Владивосток, так еще лучше.

Я не вылез из кабины, пока шофер договаривался: при этом разговоре лишний человек ни к чему. Спустя время слышно стало, как в кузове за спиной застучали по доскам, грузили что-то. Баба в коричневой шубе суетилась около чемоданов на снегу, и стоял прямо высокий человек в офицерской шинели без погон, курил, не вынимая папиросы изо рта. В круглое боковое зеркальце он виден был мне со спины, ветер полоскал полы его длинной шинели, закидывал назад рукава; я еще подумал, должно быть, шинель просто наброшена. Потом заметил мельком, как баба под спину подсаживает его в кузов.

Мотор перегревался, в кабине тепло было лицу, я задремал. Проснулся оттого, что машина стояла, слышны были громкие голоса. На этой дороге и прежде останавливали — милиция ловила спекулянтов. В таких случаях, если надо, шофер шел договариваться сам, знал как. Но что-то уж слишком долго скандальным голосом, каким скликают толпу на улице, кричала там баба:

— Ты кого трясешь? Кого трясешь?..

Я вышел.

— Выгружай! — говорил милиционер непреклонно и указывал на дорогу. Он стоял позади машины, а в кузове баба расстегивала на рослом человеке шинель, торопилась.

— Ты вот кого трясешь, гляди!

Шинель упала, человек легко спрыгнул вниз на сильные ноги в хромовых сапогах. И стал перед милиционером: китель с тремя орденами расстегнут, красная на морозе грудь, два пустых рукава повисли по бокам. Он шевельнул в них короткими, до самых плеч обрубками, рукава поддернулись навстречу.

— И ты его трясешь? А совесть у тебя осталась? — в голос разорялась баба. И слезала вниз в коричневой своей шубе мехом наверх, грузная, как медведица. — Пущай, пущай расстегивает чемойданы, прикажи ему! Ты ему руки дашь?.. А тот, слова не говоря, твердо стоял распахнутой грудью на ветер — на фронте он ею не чемоданы заслонял. И милиционер сдался:

— Езжай! — И рукой махнул. Руки у него были обе. Потом мы сидели в чайной за одним столиком. Километров двадцать с небольшим отъехали и зашли в чайную, мы и прежде здесь, бывало, останавливались. Скинув с себя шубу нагретой подкладкой наверх, баба мигом смоталась к стойке, принесла сто пятьдесят граммов водки в потном граненом стакане, это она прежде всего стукнула перед ним. Я хотел помочь ему выпить, но он сам привычно зубами за край поднял стакан, вылил в себя водку, только кадык вздрагивал на вытянутом напрягшемся горле. И поставил на место.

Сидел, ждал. Один глаз его заслезился, другой, с рассеченным помигивающим веком и синими порошинами вокруг, глядел грозно. Как на часах при взрыве останавливается время, так в этом его глазу, в незрячем разлившемся зрачке осталось былое, грозное, и уж, видно, до конца дней.

— С какого фронта? — подбородком снизу вверх качнул он на мою шинель.