Выбрать главу

— Третий Украинский.

— А меня… под Кенигсбергом, — глаз смигнул несколько раз кряду.

— Пехота? — спросил я.

Он гордо расширился в груди.

— Командир батальона. Комбат!

И требовательно оглянулся. За всеми столами кланялись тарелкам головы из воротников (полушубки, ватники здесь, как правило, не снимали, только шапки скидывали перед едой), дальше к стойке гуще народу, пар над людьми.

— Лизка!

Зеленая вязаная кофта замелькала меж столиками. В двух руках баба несла тарелки.

Одну, с борщом и ложкой в нем, поставила для себя, другую — макароны и плоская сверху котлета — ему. Ни вилки, ни ложки там не было.

— Борща взять?

Он качнул головой резко.

— Неси еще! Ну!

Опять замелькала меж столиками, удаляясь, зеленая вязаная кофта. Я уже доел свой борщ, и ложка у меня освободилась. Я отряхнул ее над тарелкой.

— Если не брезгуешь, помогу?..

Он медленно покачал головой, как человек, знающий порядок и меру во всем.

— Не надо!

В нем разгибалось достоинство — хмелел, выпито было на старые дрожжи. И начал есть сам, губами с тарелки всасывал в себя макароны, встряхивал головой, откусывая от котлеты. Ордена его стукались о край стола, увесистей других ударялся тяжелый орден Александра Невского. Этот, младший в ряду полководческих орденов, давали не за одну смелость — представлять к нему могли за удачно проведенную операцию.

Опять вернулась баба, поставила перед ним граненый стакан, опять унеслась, привычно лезла без очереди в самую тесноту. Так же — стакан в зубах — он выпил.

И даже губы, рот утереть было нечем.

— Жена? — спросил я, кивнув на тарелку с борщом, от которого еще шел пар.

Грозный глаз его глядел в упор, мешал он мне. Все тянуло в него смотреть, а не в тот, зрячий.

Он вдруг поозирался быстро.

— Достань!

И подбородком открывал борт кителя, оттягивал нетерпеливо.

— Во внутреннем кармане, там… Залезь!.. Обрубки его рук дергались в рукавах.

Я полез во внутренний карман, тоже зачем-то заозиравшись, страшно мне вдруг стало лезть под китель.

— Ну! — торопил он. Я вынул на стол теплый от его тела бумажник.

— Раскрой! Вон фотокарточка, видишь? И сам тянулся к ней зубами.

За обсыпающийся уголок я вытянул из бумаг, из справок с печатями помятую фотографию: молодая женщина обняла за плечи двух девочек, они, как зайчата, склонились с обеих сторон бантами к ее голове.

— Покажи!

Я держал фотографию перед ним, а он смотрел.

— Не вернулся я к ним. Вышел из госпиталя… не решился. Пожалел их, — обрубки его рук дернулись опять в рукавах. — Вожу вот барахло с ней, — он пнул под столом чемоданы. — Вожу!.. Чуть что, меня вперед пхает. А мне что? Могу заслонить.

Ноздри его расширились, из распахнутого кителя выставилась грудь вперед. Немного оставила ему война: один зрячий глаз, когда-то грозный, а теперь пьяный, мокрый, и сильное мужское тело.

— Прячь! — дохнул он испуганно. — Быстро!

Все само собой получилось, как будто мне что-то подсказало, я сунул бумажник ему в карман, а фотографию, как была она у меня в ладони, прижал под столом к колену.

И сидел так.

— Я тебе еще раз котлету с макаронами взяла, — умильно говорила его сожительница, подойдя к столу. В одной руке она держала две мелкие тарелки со вторым, другой, зажав сверху, стаканы, в них еще поплескивалась водка, по сто граммов в каждом.

Поставила на стол, утерла потное лицо. — Ладно уж, и я с тобой выпью.

— Борщ остыл, пока ходила, — грубовато бросил он, а голос был не свой, виноватый, испуганный. Женщина почувствовала что-то, вгляделась в него, в меня.

— Опять людям показывал? Опять сам глядел? А что говорил? Что обещал? Обещал ты иль не обещал? Порву! Ту порвала и ету порву!

И выворачивала у него из карманов на стол, что было там, лезла под китель. На них уже смотрели от других столиков, не встревал никто. По пьяному делу всякое бывает, пропил небось деньги, а она теперь ищет по карманам. Расстегнутый — вся душа наружу, — сидел он, пока его обыскивали при людях.

Я отдал ему фотографию в туалете, куда мы пошли с ним вместе, поглубже засунул ее в бумаги. Потом помог справиться с остальными делами и даже тогда не подумал, что у этой бабы, которую, будь моя воля, избил бы, что ведь у нее тоже есть своя правота. А когда застегивал китель на этом рослом человеке, столкнулся с ним взглядом. Единственный его глаз смотрел неприязненно, отпихивал от себя.

Ни разу не обернувшись, он пошел, распрямив плечи, на полголовы, на голову выше многих. Нам тоже пора было ехать.

Больше я его никогда не встречал. Одни с тех пор выросли, стали взрослыми, другие давно уже успокоились. Но иногда я продлеваю судьбы, мысленно складываю их по-иному, не так, как жизнь сложила. И вижу, нет у меня права судить даже ту бабу. Когда-то и она, девочкой, клонила голову к надежному материнскому плечу, а всей ее жизни я не знаю. Но чем дольше я живу на свете, тем непостижимей для меня глубина простых слов: не судите да не судимы будете.