Выбрать главу

Сердце сдавило от тоски…

Я и проснулся.

Сильно болела голова – в доме угарно было – так мне показалось.

Вышел на улицу, стошнило.

Глава 3

Очнулся я от какого-то – то ли в действительности это мне послышалось, то ли во сне меня так обмануло – стука.

– Да, – говорю. Сижу уже, глаза спросонья раздирая и ощущая босыми ступнями стылый пол. – Входите.

Не вошёл никто, и стук не повторился.

Я тогда:

– Входите! – повторяю.

Тихо.

Вспомнил, что ещё с вечера, перед тем как лечь спать, заложился.

Поднялся с дивана. Внутренней, сенной, плотно, чтобы, как говорит Гриша Фоминых, ограду не отапливать, прикрытой, но не запертой на ночь дверью в небольшие сенцы прошёл. Заиндевевший крюк, нащупав его в темноте, с заиндевевшей же петли скинул и распахнул уже другую – улишную. Включил наружную лампочку.

Никого на крыльце. И следов на нём никаких. Кроме кошачьих. Одна из наших, кошка или кот, вернулась, может, натоптала, или чужая, что-то здесь искала. И те, смотрю, уже заносит, на глазах прямо запечатывает; сугробец с острым гребнем на крыльце набило – и дверь из-за него раскрылась нелегко, краем двери его, туго спрессованный, и сострогал, даже и силу приложить пришлось, плечом поддал, но осторожно – кто там за дверью, мало ли, мог оказаться – не ушибить бы.

Щурюсь в светлое, но:

Никого.

Ветер, как коршун на зайчонка, словно поджидал меня там, как в засаде, во весь дух сорвался с карниза, обогнул ловко дверь и что есть мочи швырнул в лицо мне колким снегом. Я и проснулся окончательно. Спроказил ветер, тут же, воспользовавшись моим временным замешательством, прошмыгнул в дом и где-то – под диваном, под столом или под шкафом – затаился, обычным воздухом прикинувшись, – когда уж теперь, оборотень, оттуда выберется, существовать ли перестанет скоро.

Стуком не он ли, каверзник, меня и выманил? С прокуды станет – отец бы так о нём сказал – подумал я отцовскими словами.

Слышу:

Раскланиваясь друг с дружкой бесперечь, как гоголевские чиновники, переговариваются между собой телевизионная антенна и скворечник. И бесе да у них, как только заведут её, всегда унылая, одно образная: худо и этому, худо и той, ни днём, ни ночью, дескать, нет покоя – только весной уже повеселеют, к Пасхе, когда в одном поселятся скворцы, а на другой галки станут качаться. Когда уж это – долгая зима – как никогда, будто уже не в этой жизни.

Доска, нащельник на стене навеса, оторвалась снизу – ветер к ней и привязался – глухо бухает.

Метелит.

Ещё как. И внизу бедный, безропотный снег с места на место перебрасывает. Через все щели его, как муку через сито, просеивает да углы, какие есть где, им замуровывает. И вверху ему нет передышки, и так и сяк его там веет, кувыркает, какой на крыше где прижился, и того прочь скинет или куда-нибудь переметнёт. Может, ему, снегу, и в удовольствие? Кто знает. Бездвижно тоже полежи-ка.

Лампочку погасил.

Темно ещё. Восток едва лишь обозначил, что день грядёт, – полоской бледной.

Поглотал я её, колкой, студёной темноты, как ключевой воды с глубокого похмелья, и дверь захлопнул. Передёрнулся – озяб, неодетый.

Только понёс с дивана на веранду полушубок, под которым спал, опять кто-то, слышу, постучал в дверь – тут уж въяве, не приснилось.

– Да-да, – говорю. – Входите.

Не входят.

Пошёл. Включил теперь свет в прихожей. Открыл дверь.

На крыльце Данила Коланж.

Хоть и ветер напирает сильный, не шевельнётся Данила. Будто вкопан. Ресницами только от пороши отмахивается. Предусмотрительно встал – от двери в сторонку – как обдумал. В хромовых офицерских сапогах. Ни летом, ни зимой их не снимает – пообтрепались. Свиным или гусиным жиром их смазывает – чтобы не протекали – когда ходит в них по лужам или в слякоть, теперь вот, видно, от мороза. Вряд ли сам Данила это делает – блажной – он по такому поводу не суетится, да и вообще – не мельтешит. В солдатских шинели и шапке-ушанке. Отдал их ему кто-то из бывших дембелей, наверное, – не покупал же в городе на барахолке, – он из Ялани никуда не выезжает, сидит в ней безвылазно, как в чреве материнском – до срока. На шапке солдатская кокарда – покривилась – как на боку будто лежит – ему, Даниле, всё равно, наверное, – не поправляет. На шинели погоны и петлицы голубые, с пропеллером – в ПВО или ВВС, значит, служил тот дембель, облагодетельствовавший Данилу. Металлические буквы «С» и «А» из погонов – то ли ещё её прежним владельцем для какой-то надобности, то ли уже новым по какой-то причине – были выдернуты: следы от вмятин на погонах – читаются. На одном лишь «А» осталась – выгнулась вверх своей макушкой. В снегу сейчас, так и не видно. Я это раньше разглядел, на кладбище, когда хоронили дядю Петю Шадрина. Стоял поодаль от могилы, ворон считал Данила – в прямом смысле; прежде всех туда пришёл он, позже всех ушёл оттуда; на поминках уже не был.