Выбрать главу

И блинами помянули. И прежде – водкой.

Напоминались. Слова о покойном исчерпали. Вышли из избы. В ограде потолпились. И расходиться стали. Мужики. Женщины остались прибираться.

– Пойдём ко мне, – предлагает Фоминых Гриша.

– Пойдём, – соглашаюсь.

Солнышко. Низкое – на вечер; взойдёт только и на закат сразу нацелится – близко, кого тут – не промахивается. Высоко уже не взмывает. В полдень до него от ельника, с Балахниной-горы, и рукой, кажется, дотянешься. Не обожгёшься – стылое. Как по ногтю, по малой дужке пробегает: холодно тут ему у нас – так и проскакивает скоро – о нас не думает. От дня-то – утро лишь да вечер, а между ними – успеть нитку в иголку вдёрнуть, свету белого на большее не хватит.

Живём как-то, северуем.

Дым между небом и Яланью сплющился. Тонкими, но прямыми ножками из труб печных вытягивается, а вверху он – будто грибы опята шляпками на пне в один срослись – висит заслонкой; ветра нет, так и не сдвинется – плотнеет.

Под ногами у нас – у меня на них валенки отцовские, толсто войлоком подшитые, а у Гриши – унты тяжёлые, лётческие, – снег отрывисто похрустывает. То в лад шагаем, то собьёмся, так и он, снег, от этого скрипит то в унисон, то на два будто голоса – отзывчивый; ещё ж и я маленечко к тому же косолапый, так и – оттенок. Ещё ж и эхо, хоть и глухо, но разносится – от изморози, переполнившей воздух, отскакивает, от каждой инеенки-звездицы, розово-золотисто и искристо вспыхивающей, в них и, теряясь, заглыхает; но далеко нас всё же слышно – что идём-то.

Впереди, на горе, ельник. В густой, развесистой опоке, что и зелёный он, так только вспоминаешь, – приоделся, и понятно, голым сейчас не постоишь.

За нами – Камень. Не парит, не возвышается. Нет в нём летней лёгкости – куда девалась. Сгорбился. Заснеженным боком и сосново-лиственничным хребтом едва проглядывает – как чудовище. Будто в огне и задымлённый – воспламенился от мороза. Солнце закатится, и он погаснет. Перед заходом ярко вспыхнет – как простится. Когда Ялань уже потонет в сумерках. Ночью, как дымокур, в мороз, курить уж только будет.

Не устаю в Ялани пребывать. Несуетливо, благостно, пусть и разруха. Место-то – намоленное и нажитое, горем и радостью наплаканное, да и не кем-то, а моими предками. Мне тут спокойно. Со всех сторон будто защищённый. И никакой социофобии – не точит, не грызёт. Жил бы и жил здесь, думаю, несмотря на все бытовые трудности и неурядицы. Но так-то, может быть, с трудностями да неурядицами, и лучше. Душа в заботах, в злое не мятётся, здесь – как причастен будущему веку и как свидетель Жизни Вечной, а там, в большом городе, жизнь текущая всё затемняет, и мысли чаще об ином – там повседневность их растаскивает. Но применяю это лишь к себе. О других не толкую. Везде люди живут, везде так или иначе свидетельствуют, кому где пришлось и притерпелось, повсюду человек волен сказать: люблю и не могу вдали существовать или так ненавижу, что и не в силах даже рядом находиться.