Выбрать главу

— Ты совсем молодой, моложе всех нас,— нехотя ответил Мооритс, зная, что иначе его в покое не оставят.

Ключница тихо улыбнулась своими карими глазами и ничего не сказала.

НАВАЖДЕНИЕ

Ночью, после того как портной закончил свое шитье, сложил вещички и отправился в Прингискую волость, где его ждала новая работа, Хинд видел странный сон.

Был пасмурный день. Он шел по лужайке, роса уже высохла, солнце стояло в зените. Скотина беспокойно ревела в загоне. А пастушонка нигде не было видно, ни в риге, ни в летней кухне, где он обычно ел. Хинд встревожился.

— Залезем на забор, посмотрим оттуда! — предложила ключница.

И они забрались с Паабу на забор, стали смотреть вниз, на болото. И гляди-ка, там они и нашли своего пропащего пастушонка. Он шел по дороге с толстой палкой в руке, в длинном до пят отцовском тулупе; он уже миновал отсаскую

развилку и размашистым шагом уходил все дальше и дальше. Паабу окликнула его:

— У-уу!

Хинд же бегом спустился с горы, пробежал по топкой, вечно сырой кромке болота и у первых елей Кузнечного Острова догнал мальчика.

— Далеко ли собрался? — спросил он.

— В теплые края. Буду идти по солнцу до той поры, покуда сил хватит, покуда не свалюсь.

— Пошли наверх, Мооритс! Стадо пора выгонять.

Паренек посмотрел на него с сожалением:

— Где оно, это стадо? Нет его больше.

Он сошел с дороги на некошеный луг, поковырял в траве палкой и сказал:

— Сорву-ка я на дорогу корень валерьяны.

И дернул, но стебель порвался, и корень остался в земле.

Слово освобождает, и слово порабощает.

И наваждение вернулось назад.

Всю зиму его не было, оно пребывало в летаргическом сне, погребенное под пеплом траура и лучины. Под бременем работы и рабства, которые легли на узкие плечи Хинда. А теперь наваждение выплыло из забытых долгов, нехватки кормов, бед и напастей, оно будто оттаяло, ожило. Хинд было подумал уже, что оно отошло. Отошло вместе с отцом, с чьими мыслями и мечтами оно и возникло.

Нищета и напасти заставляли верить в сказки.

Земля!

Не эта, помещичья земля, а другая, собственная, самарская. Земля, где не носят шуб, где так тепло, что пшеница дает по два, а то и по три урожая в год, где хавроньи разгуливают с ножом в спине и ждут не дождутся, чтобы от их бока отрезали кусок пожирнее.

Воображение обращало слухи в действительность, раздувало самые жалкие искры надежды.

Наваждение вернулось однажды вечером, когда он надел новую, хрустящую шубу и пошел в амбар, где всего-то и было, что магазейная бирка, испещренная зарубками долгов.

Пустые закрома и были причиной перехода в другую веру, источником безудержных фантазий.

Одни обсевки и полова. Что тут посеешь? Придется просить в долг, клянчить в той же магазее. А это было так тягостно.

Еще тяжелее и неотступнее сделалось наваждение, когда он поил лошадей. Зачем пахать и сеять, болеть за каждый рабочий день, ведь у него нет ни жены, ни детей, хутор и тот силком навязали, нового-то хозяина им неоткуда было сразу взять. А радости от этого никакой, что из того, что это его собственный дом, одна морока и беспокойство, успеет ли, справится ли. Ведь будущим хозяином считали Юхана, его и готовили к этому. А теперь вот ни с того ни с сего заставили Хинда воз тянуть. Так-то разобраться, он совсем не глупее и не беспомощнее своих сверстников, только воображал себя таким, считал себя неповоротливее, беспомощнее, чем был на самом деле.

— Не стану я нынче пахать, ни одного зерна не посею, пусть гниет,— произнес он вслух, когда мерин с шумом вытягивал из бадьи последние капли воды.

Наваждение гудело в Хинде, как весенний ветер, давало ростки и побеги, бередило чувства, придавало более радостный блеск его безжизненному взгляду.

И он никому не говорил, что с ним происходит.

Что он будет делать после того, как избавится от хутора, об этом Хинд не думал. Впереди юрьев день, может, удастся устроиться батраком на свой же собственный хутор, к новому хозяину. Временно, конечно, пока не подастся в теплые края, пока не получит от царя разрешение, пока его не примет Самара. Он нисколько не сомневался, что обязательно вырвется на волю. Не может быть, чтоб не вырвался.

Тоненькая, с волосинку, царапина превратилась в большую трещину.

Прочь, прочь, прочь! Прочь из хутора, подальше от долгов, от барщины с лютеранской верой или без оной, лишь бы выбраться на волю, жить по-своему!

Вечером следующего дня, когда талая вода обрушилась с горы, прокладывая в снегу проточины и дорожки, когда лес на краю Мыра шумел жалостно и тоскливо и Хинд сидел в холодной каморе и смотрел в темнеющее окно с сильно бьющимся от прекрасной мечты сердцем, в ригу вошел черный человек в серой шляпчонке, глянул на него сердито и с досадой сказал: