С утра до вечера щелкало бердо, постукивали педали стана, текло из-под утка бесконечное серое полотно. Хинду казалось, что это грубое льняное полотно течет из окна во двор, переливается через ограду и сбегает на поле Алатаре, тянется дальше через Отсаский лес и оттуда еще дальше, к небесному окоему.
В этом сером полотне вся ее жизнь. От этого нет спасения. Это еще хуже, чем траур.
В мыслях и делах Хинда произошла заминка, остановка. Неуверенность и беспомощность всюду его сопровождали, отравляли каждый день, делали бессмысленным будущее.
Весной, когда губернатор распорядится открыть магазин, ему снова придется идти в общину просить о помощи, чтобы засеять поля.
Ему уже сейчас было страшно и стыдно думать о том, как они его там примутся корить и бранить, что, дескать, гляди, старый Раудсепп перебрался на погост, оставив своему младшему сыну дотла разоренный хутор, хе-хе-хе!
Куда охотнее схоронился бы он на колосниках, нет, на чердаке, в самом темном углу, сидел бы там, как мышь, и ждал — только чего?
Он приискивал место батрака, вполуха, не вполне признаваясь себе в этом, а все-таки приискивал.
Батраку не нужно клянчить зерно в магазине, посылать людей на отработки и заботиться о том, что им подать на стол. Батраку все равно, поспевает хутор с работами или не поспевает, лишь бы ему платили, до прочего ему дела нет.
Что там говорить, нет работы, нет и заботы. Скорее огонь в аду иссякнет, нежели работа на хуторе.
Тем более что контракт Хинда на аренду хутора в суде еще не утвержден, так что, по сути, он и не был законным хозяином. До юрьева дня оставалось еще две недели.
Он боялся, что отступится. И чтобы отрезать себе пути к отступлению, он, размышляя ночью на колосниках, нашел выход из положения: нужно продать скотину. Все продать, все, что только можно. Скотину, борону, сохи, ткацкий стан, чтобы это серое полотно не лилось больше из окна на поле Алатаре; все продать подчистую, оставить только железный фонд, тогда он освободится к юрьеву дню, с голого-то взять нечего, небось найдут нового хозяина, если захотят, а может, Паленую Гору приберет к рукам сама мыза. Он же шапку в охапку и — в теплые края, беззаботный, как птичка в небе. И он закатился отрывистым смехом. Настроение у него стало приподнятым, радостным, в душе возникло ощущение полета. Пусть охает и пыхтит Мюллерсон, управляющий мызы и судебный писарь, пусть проклинает всех чертей подряд.
Приободренный, хотя и не свободный от чувства вины, он стал разузнавать, не хочет ли кто из соседей, близких или дальних, приобрести скотину или инвентарь. Но везде лишь сокрушенно качали головами: дескать, не мешало бы, да кишка тонка, не вытянуть. Эх, скорей бы пришла настоящая весна, скорей бы май, скорей бы зазеленели склоны холма, нарвали бы щавельку, молодой крапивки да наварили бы свежего варева, тогда бы выжили, тогда бы не так страшно! Нет, ничего не можем купить, куда там! Одни смотрели на него удивленно, другие недовольно, а третьи даже враждебно: не береди, парень, свежие раны, не дразни!
И все же нашелся один хозяин, которому в это голодное время понадобилась буренка.
Это был лейгеский Биллем, заместитель судьи. Однажды вечером прогромыхал он на своей телеге вкруг холма на Паленую Гору, если бы он был пеший, без лошади, то смог бы
подняться наверх прямо, хотя по делу этой дорогой редко ходили, слишком крут был подъем, дух занимался, да и вниз было спускаться хлопотно.
Хинд велел вывести Лиллик из хлева.
Ключница помедлила немного, но так ничего и не сказала.
Подбрасывая на ладони звонкие монеты, полученные за корову, и глядя вслед исчезающему в сумерках Виллему, его тощей, как смерть, вороной коняге и привязанной к телеге корове, Хинд почувствовал угрызения совести, он начал спускать накопленное дедом и отцом добро. Ему казалось, будто предки стояли плотной шеренгой за его спиной здесь же, на грязном дворе, и с осуждением наблюдали за тем, как их наследничек зажил своим умом. Они были везде — в воздухе, в дому, в земле — и не одобряли его поступков. Может, им досаждал и стыд, который жег его сердце. Им, которым пришлось здесь все перетерпеть, которые уступили разве что только тифу.