Хинд лежал на койке батрака с заголенной спиной. Слова ключницы и весь ее бодрый вид успокоили его. Постанывая, он повернулся на живот.
Паабу позвала Мооритса посветить. Мальчик боязливо подошел, держа в руке длинную сосновую лучину, пахнущую смолой. Пальцы у ключницы были нежные, вызывающие доверие, и все же от прикосновения к ранам Хинда затрясло, закорчило. Он старался подавить стоны, ему было стыдно перед ключницей и Мооритсом.
Нужно поговорить с Паабу.
Кто она и что?
По сути, она была никто и ничто, ее привезли прошлой осенью на пробу, подойдет ли в жены, как это по старинному обычаю порой делали. Но Юхан умер, чего ей еще было ждать? Она была свободна, могла остаться, а могла и уйти, это уж как ее душе было угодно. Странно, что она никуда не уходила, торчала в Паленой Горе, как печной столб, как мировой столп.
По правде говоря, что бы Хинд без нее делал?
Но он никак не решался заговорить, все тянул. Чтобы не спугнуть Паабу. Чтобы она не вспорхнула, как птица,
поднятая с гнезда, которая сначала чурается его, а потом и вовсе покидает насиженное место. Если это случится, развалится то последнее, что здесь еще было. Кто здесь радетельница и устроительница, кто работница и хозяйка?
Однако Хинд так ничего и не сказал Паабу, ничего, кроме слов благодарности. Он стыдился самого себя, своего убожества и униженности. Душа и тело были побиты, в рубцах. И он снова полез наверх, на колосники, где лежал часами без слов, без движения, лежал на животе, уткнувшись лицом в мягкую шубу, и думал, думал.
Сонм причудливых видений проходил перед его внутренним взором. Чаще всего он видел себя посреди заснеженного поля, на ровной дороге, отбившегося от спиртного обоза, от своих спутников.
Возницы исчезли за поворотом в придорожной корчме. Его же воз застрял в снегу, дровни опрокинулись на бок, и он ощутил, как тяжелая сорокаведерная бочка накатилась на него. Бочка каталась туда-сюда, прямо отплясывала у него на спине, и он ничего не мог поделать, только скрипел зубами и хрипел.
Он старался не думать о хозяйстве, словно этой Паленой Горы не было вовсе.
Может, ее действительно не было? Одно только название, звук, заснеженное поле с тяжелой винной бочкой? Сам он выдумал Паленую Гору или его отец, угольщик и кузнец, по прозвищу Черные Жабры, потому что всегда был в саже и копоти? Или ее выдумал какой-нибудь предок, живший триста, а может, и больше лет назад, во всяком случае так давно, что горизонт преданий и воспоминаний растворился в седых сумерках?
Из каморы доносился стук ткацкого стана, как песнь судьбы. Там работала Паабу. Если бы не было Паабу, то не было бы и хутора. Она — его надежда и опора. Ее нужно здесь удержать.
Но как?
Полторы лошади и полтора друга — Паабу и Мооритс. И новая шуба. Это было все, с чем ему приходилось начинать. Отец Мюллерсона начинал еще хуже, если верить словам сына, который мог кое-что прибавить, вернее, убавить, слова такого барина не стоило принимать всерьез — наверняка во времена старого Мюллерсона работы на мызе было гораздо меньше, ведь она год от году становилась тяжелей. Такого времечка, как сейчас, никогда раньше не было; старые-то времена завсегда лучше, а про шведские и говорить не
приходится, тогда крестьянин мог пожаловаться самому королю, ежели господа наступали на горло.
Два раза ключница вызывала его на свет, к печке, чтобы посмотреть и помазать салом спину.
Душа не заживала так скоро, как тело.
Хинд переговаривался с батраком с колосников, распоряжался, руководил. Яак выслушивал его слова молча, с непроницаемым видом.
Дескать, да, смогу, сделаю, схожу.
А у самого в голосе слышалось безразличие и тягота.
Уж не смеялся ли он втихомолку над хозяином?
Слабый, снедаемый сомнениями хозяин снова зарывался лицом в шубу: нет, не под силу ему хутор!
Жизнь разом показалась такой безнадежной.
И снова накатилась бочка, только кости затрещали.
Худое время рождало неотвязные пьянящие мечты. Чего не хватало в жизни, то со всей силой и блеском восполняла мечта.
И на Яака нашло наваждение.
Когда по округе прошел слух о том, как Хинд, бросившись на колени, просил на суде, Христом-богом заклинал, чтоб его не делали хозяином, он от удивления просто онемел. Где это слыхано, чтобы отказывались от хутора?
У него возникла идея. Самая дерзкая и грандиозная за всю его жизнь.
Ежели Хинд не хочет, даже боится быть хозяином, то почему бы не стать им Яаку Эли? Пусть у него нет состояния и скотины, пусть он должен пять рублей. Разве не выходили, бывало, и раньше в хозяева бедные батраки? Не далее как в прошлом году вместо спившегося хозяина Коннуского хутора поставили простого батрака.