Уже забывать стали о Таратошкиных, когда однажды встали люди и глазам своим не поверили: только печки да фундамент остались, деревянных изб нет. Будто коршун в когтях унес. Лпшь губчатый след машин отпечатался на недолгую, до первого дождя, память. Без справки председателя сельсовета они не могли вывезти дома, а справку будто бы написал секретарь сельсовета, сам не соображая зачем. После обеда дремал один в сельсовете, и вдруг чей-то властный голос на ухо повелел взять ручку и писать и даже положить под камень у погребицы Таратошкиных. Сказывали, будто поселились они на окраине заводского поселка, поставили два дома впритык, получилось вроде барака, а к ним другие примкнули саманные хатенки. Попробуй тут отыщи, да фамилия иная, вроде Петилетковых. А завод переплавляет и не таких обормотов. У деревни желудок тонкий, прозрачный, сунь в него одного такого ухаря, и не переварит, будет, охальник, посмеиваться, как Иона во чреве кита. Заводские кислоты разъедают не такие железины. Но не братьев Таратошкиных. Наловчились орудовать инструментами, и захотелось им проверить крепость пломб на товарных вагонах...
9
Каждому возрасту положены жизнью свои заботы и забавы, только не отставай и не забегай вперед, думал Кузьма. При отце жил парнем с дурникой в голове, тискал девок на вечерках, держал мазницу, когда пачкали дегтем ворота гулене, потом женился. А она любила, а может, назло придумала, что любила, Карпа Сутурова. Ходил Карпей парнем, шайтаном по улице, шарбар на шее, гармонь на плече, мизюль в кармане. Похвалялась когдато Василиса: сватались за меня богатые - часы, весы да мясорубка.
Скупая радостями была пора отцовская у Кузьмы, как солончаковая проплешина в скудной травке, и то лишь то весне. Поженил сыновей, собрался помирать. Гладенько обстругал сосновые доски, сколотил себе просторный гроб. В пару смертного льняного белья завернул богородской травки печальной духменности.
Василиса запоздало и потому покаянно и горько подобрела к нему перед дальней невозвратной, об одном конце, дорогой, поила по утрам парным, прямо из-под коровы, молоком, которое старик пил со смаком младенца. И, не зная, как отблагодарить Василису, растерянно давил на усах белые капли, виноватился перед старухой:
- Весной непременно. Сейчас земля зачугунела от мороза. Рыть могилу тяжело.
Однако зеленая весна сменилась желтозрелым летом, потом заснежила зима, пришла новая клеиколистная, пышнее и радостнее минувших весен, а Кузьма не расшатывался.
Он вынес свой гроб под сарай, застелил сеном и с первой оттепели до снегопада спал в нем, укрываясь старым, из романовских овец, тулупом. Подумывал, нельзя ли просмолить свою храмину, чтобы с него на озере ставить сети на карася, но увиденный сон будто палкой ударил его по рукам: стоял на крыше амбара незнаемый старец в белом окладе бороды и грозил перстом, пряча в другой руке розги за спиной, из рукава разлопушилось что-то вроде кочана капусты первой завязи. Три дня Кузьма млел в поисках разгадки сна, на четвертый велел бабам приспособить гроб под корыто для рубки овощей.
- Успеется с отходом. Для жизни человек родился.
За смертью не торопись. Сама она не ошибется воротами.
Сплел себе гроб из краснотала.
- Нечего доски губить. Полежу и в этом. Только свежей талпнкой крышку заплетите, глядишь, взрастет.
"Вы меня не трогте, не по вашему назначению моя доля. Я сродственник господу богу, кажется, и вы спроть меня невидимы, потому тень огромная исходит от меня", - думал Кузьма.
И хоть не хворал он, стал как-то тихо прислушиваться к чему-то в самом себе. Ни на шаг не отставал от Марьки, работал с ней в поле. Даже сыновей не любил так, как ее.
Как-то на стогометке весь день принимал снизу подаваемые молодыми мужиками навильники, сметал омет - крутой, высокий, аккуратный. Потом спустился по перекинутой веревке, обошел омет кругом, позвал Марьку подальше от стана. Часто и прерывисто дыша, вытирая заливавший глаза пот, сказал:
- Впдал сейчас свой предел, Марья. Вот душа от тела отставать начала будто.
- Прилег бы, батюшка, умаялся ты, сердешный.
- А может, стоя лучше? - постоял, думая. - Нет, стоя, предел отодвигается, а это значит - хптрю я. Об уходе старых не жалей, как по весне молодая трава не горюет о летошней мертвой старюке. А потом сама отзеленеешь, отцветешь, задумаешься печально о старом, потому что твой наступает уход... А ты радуйся больше. Человек родился ходить, ну вот он и идет, покуда свинцовая тяжесть но пришьет его к земле.
Казалось Марьке, что Кузьма даже сам не подозревает, какую тайну людской жизни носит в себе, глядя на MHD глазами, безразличными от мудрости. "Весы жизни на тонком конце иглы, - говорил он будто в забытьи, - извечно приглядывается на рассвете солнце за горой, покуда спят люди. Поглядит этак вприщурку, вздохнет легкоструйным ветерком - полезет на небо дело свое делать.
Жалко солнышку жпвность земную, не нарадуется на песни да заботы птиц, зверья, человека. Каждому своп простор дадеп. Человек не должен наступать на тропу зверя, а зверь - на тропу человека. А если перепутают, то зветэъ сядет на место человека, рыкнет на него, как на раба своего. И весы заколышутся, пойдет движение ветровое.
слепое".
- Нарви мне травы под ухо, лечь, впдно, надо. Марья, тебе признаюсь: видал я с омета Власа - во ржп стоял.
Встретишь его, передай ему волю мою: пусть умрет плп властям объявится. На грехах жизнь не держится - трясет лихоманка.
Лег у колосившейся ржи, потянул к себе куст повптели, и это впдела Марька, спускаясь в лощинку за мягкой травой. А когда вернулась, Кузьма не дышал, застыла полусогнутая рука, не дотянув до головы горсть повптели с белыми снежинками цветов.
Марька качнулась, будто отслонили от плеча надежную опору. Опустилась на колени, с грустной озадаченностью вглядываясь в покойное сухое лицо он унес с собой тайну своей жпзнп и еще большую загадку такой простой и спокойной смерти сразу же после работы - рубаха не просохла, и не выбрал былинки пырея из спутавшихся потных седых волос. Но если бы он жил, она все равно не спросила бы его. Накрыла платком его заземленевшее лицо, пошла на стан сказать людям.
А там Егор Чуба ров прпбаутничал,
- Егор Данилыч, что ты тут болтаешь, твоя Настя в подсолнухах мается, сказал ему на ухо Семка Алтухов.
Егор зарысил в лощину мимо кустов чилиги. Принес в тряпице ребенка.
- А ну, Данька, понянчь новорожденного, а я за другим побегу.
- Мало тебе одного-то?
- Знай нянчись, а ты, Марька, добавь пшена, там еще, кажись, двое. Потороплюсь, как бы воронье не растаскало.
Еще двоих принес Егор, а следом за ним шла жена его Настя, бледная, потная, с блаженностью и усталостью в глазах.
Позавидовала ее радости Марька, ласково сказала:
- Лежала бы, тетя Настя. Тяжело ведь.
- Тяжело было эту тройню таскать. Теперь легко, как бы ветром не унесло. Давай-ка их мне, они приземлят. Эх вы, крохи, как троих кормить буду? - говорила Настя, ложась к детям.
Марька отозвала Егора за бричку:
- Батюшка Кузьма Данилыч скончался... Около ржи покоится.
- Эх, братка Кузя, что же ты, а? не хворал... не дожил до рождения моей тройни, все бы удивился, пошутил...
На бричке, на мягком сене отвез Егор в Хлебовку тело своего брата, потом и свою Настю с новорожденными. Хоронила Кузьму Василиса в тихой скорби, а после поминок, взяв внука Гриньку, долго сидела с ним у могилки, глядела с той возвышенности на Хлебовку, молодость вспоминала, и казалось ей, что любила Кузьму не зря: умным и красивым представлялся он ей. И себя она чувствовала увереннее и спокойнее перед близким концом.
10
Марька работала в этот день дольше всех, осталась в степа с конями.
И вдруг озорство напало на нее, когда повела коней на водопой, чувствуя под собой сильные мышцы карего коня Антихриста. Он поигрывал, прося поводья. Дождавшись, когда все лошади напьются вдосталь, вылезут, вытаскивая из грязи ноги, она вдруг засвистела, взвивая над головой арапник. Антихрист, прижимая уши, вытягивая красивую голову, поскабливал зубом то одну лошадь за ляжку, то другую. Раскачался, размялся табун, даже приморенные, вспомнив ветер, некогда шумевший в молодых ушах, побежали, подсевая кривыми изработавшимися ногами.