— Хочешь сказать, это что-то изменило бы… лично для тебя?
— Ради того, чтобы сохранить ребенка, ты можешь отказаться.
В голосе ее Имоджин расслышала неприкрытый страх.
Да, если она откажется, если примет условия Олойхора и продаст ее — ради ребенка! — Дайана умрет раньше.
Можно взвесить, сколько удовлетворения принесет ее смерть.
— Не надейся, — услышала она. — Ребенку все одно не жить. Олойхор не позволит тебе сохранить его, особенно если он окажется рыжим. Более того, думаю, он захочет быть уверен в своем отцовстве.
— Почему ты не хочешь родить сама? Укрепила бы свои позиции.
— Да… если бы это был Ким и если бы я держала его сторону. Если бы могла, давно бы сделала, — безразлично ответила Дайана. — Пусть это тебя не беспокоит, тут давно все за тебя продумано. Карна понесла. Без наследника не останемся.
— Ладно, — решилась Имоджин, отбрасывая волосы с лица. Жест, которым она это сделала, был рассчитан на длинные пряди, она удивилась тому, как быстро закончилось скольжение шелка по ладони. Мысль о мече в руке странным образом отодвинула назад мысли о боли во всем теле. — Скажи ему, я согласна. Пусть присылает швей и организует ристания. Скажи ему, что ты была убедительна.
— Сама скажешь.
Любовь. Даже если бы у них с Кимом было больше времени друг для друга, даже если бы в нем нашлось место для непонимания и ссор… Даже и тогда Имоджин, закрыв для убедительности глаза, перебирала бы в памяти низку сокровенных моментов, крупных, как жемчужины… и таких же редких, сумбурных, где мужчина мешался с мальчиком. Прикосновение его рук. Его губ.
Отсветы огня на коже. Взгляды из-под ресниц. Отдельные интонации сказанных слов. Любовь…
Отлитая из бронзы луна нависла над землёй, чуточку выпуклой сверху, голой и только немного подернутой бурой примороженной травой. На траве мертвенно блестела изморозь, похожая на творение упорного ювелира.
От тяжести луны провисли небеса, струны, на которых она была подвешена, напряглись и готовы были лопнуть, огласив пустошь звоном и последующим гулким ударом.
Издали, со стороны придорожных хуторов назойливо и непривычно тянуло гарью, выли псы, озадаченные внезапным одиночеством и неумело сбивающиеся в стаю.
В темном кругу навзничь лежал человек с развороченной грудью.
Что бывает, когда ответственность, возложенная на тебя, чрезмерна? Когда долг, назначенный к исполнению для целого мира, падает на плечи одного? Когда слово за тебя дадено задолго до того, как ты пробился из зерна, а теперь ты — лишь единая травинка, выдранная с корнем из почвы, но иронией судьбы еще живая, и в силу этого обстоятельства обязанная исполнять долг?
Даже если за тобой нет пригляда силы, облеченной правом приказывать тебе. Как возможно с этим жить?
Можно просто умереть. Однако эта ниточка, тонкая и вибрирующая, слишком крепка еще, чтобы оборваться сама. Материнское тело Леса дало достаточный импульс, чтобы к жизни пробудилось именно твое зернышко, и в течение своего сезона былинка получала свою долю питательных веществ, тогда как правила отдачи подразумевали для нее только отдачу по способности. Она могла отдать не более, чем свою жизнь. Но и жизнь — если потребуется. А значит — долг. К счастью или нет, травинка знала слово «долг». Других, какими могла бы оправдаться даже в своих глазах, — не знала. Здесь и сейчас травинка была всем, что осталось от Леса. Что и дало ей право называться здесь единственным Лесом. А за звание должно платить.
Еще она могла чувствовать возбуждавший ее аромат.
Еще бы, ведь она лежала в самой середине пятна вожделенной крови, не то оторванная от материнского массива краем одежды, не то попавшая под подошву с комом влажной земли. Дурманящий запах поднимался стеной, отделяя скудное сознание и от собак неподалеку, и от забытой овцы, переступающей твердыми копытцами в низком кустарнике.
Нитевидный корешок, согретый в тепле человеческой крови, коснулся земли, обагренной тою же кровью, а потому не смерзшейся еще в цельный предзимний ком. Отростки настолько тонкие, что глаз не увидел бы их и при свете, впились в почву, и тут же — не мозг, нет! — но примитивное растительное сознание травинки уловило вокруг себя биение жизней, пульс сил, множество токов их, и аромат. И оно воспряло. Мышиные семьи в норах, полных зерна, неподвижные бронзовые ящерки, на зиму пригасившие искру внутри себя, вялые слизни, покрытые пульсирующей сеткой жил, жуки, мураши, кузнечики, даже куколки бабочек, зарытые в ожидании весны. Жизненные силы упавших в землю семян, все, что надеялось пойти в рост, расцвести, отплодоносить. Все это можно было взять. Имея все это, травинка могла бы подняться макушкой до неба, корнями пронзить центр земли. Былинкой-смертью была бы она тогда. Но единственный этический закон, которому подчинялась травинка, подразумевал выплату ею своей части долга за королевскую кровь. Теперь, когда она оставалась одна за всех, это означало, что долг во всем его объеме платить ей. Что слово, данное силой, которая и выше ее, и больше, вынуждает ее зваться былинкой-жизнью. Но что могла она отдать, кроме горького сока своей дешевой жизни?
Примитивное решение было найдено второпях. Одна половина ее сознания стала смертью, чтобы вторая могла назваться жизнью. Одна брала, чтобы было что отдавать второй.
Итак, сперва кровь. Невзирая на то что в землю вытекло ее много, Лес, покуда тело находилось на его территории, непрестанно стимулировал образование все новых и новых кровяных телец. Подкрепив собственные силы, что оставило в круге земли мертвый пятачок, былинка-смерть связалась излучением жизни с тем, что еще было живо в этом теле, чтобы определить характер повреждений и спланировать дальнейшие действия. Кровь в жилах присутствовала, однако инструмент, с помощью которого она нагнеталась в жилы, был варварски вырван со своего места. И живая кровь, полная сахара и кислорода, стояла в артериях и венах неподвижно, в то время как фабрики-клетки, производящие белки, без подачи снаружи энергии и сырья исчерпывали последние запасы. Особенно тревожным было положение в клетках мозга. Получая питание в последнюю очередь, после мышц и жадной захватчицы-печени, они совсем уже погрузились во тьму и тишину. Оставались считанные минуты до тех пор, когда изменения станут необратимы.
Если не включить их немедленно, центр управления, отдающий приказы телу, в том числе и на регенерацию тканей, умрет окончательно и бесповоротно.
Овца, привлеченная запахом человека, подошла ближе. Парок из ее мягких ноздрей коснулся распростертого тела, потом колени ее подогнулись. Былинка-смерть не могла упустить ее. Она должна была взять все, что было в ней живого, включая жизнь микроорганизмов вплоть до клеток, составляющих их, хотя бы только для того, чтобы былинка-жизнь отдала это немедленно.
Структурные коды, в том числе и те, что необходимы для однозначной регенерации утраченного органа, были записаны внутри самих строительных кирпичиков, на языке, доступном клетке, и возможность воссоздания необходимой части тела стояла лишь за питанием и быстротой. Искалеченные оборванные сосуды замкнулись накоротко, тромбы рассосались, кровь пошла, подчиняясь давлению силы извне и омывая мозг, импульсы которого сперва слабо, а затем все увереннее руководили внутриклеточным производством. Словно поочередно зажигался свет в каждой из клеток-производителей, и все они постепенно включались в общую работу. Сперва только для того, чтобы нагреть организм до температуры, необходимой для начала самостоятельного синтеза.
Потом края страшной раны сомкнулись, и в ее глубоком кровавом нутре зародилась крошечная почка.
Само по себе сделать это не было трудно. Былинкажизнь изнемогла скорее от ответственности, от неуверенности в том, что последовательность действий выбрана ею правильно. От непрерывности этого «возьми-отдай», от условия жесткой, и даже жестокой экономии, при которой она не могла отпустить на сторону ни единого джоуля. Любая упущенная калория могла бы стать роковой.