Выбрать главу

Это и значит: ни земля без Бога, ни Бог без земли.

Искание Бога — искание Града Невидимого, который должен сделаться видимым — новым устроением земли. Вопрос о Боге — вопрос о земле.

Утолить сначала телесный голод, а потом духовный? Нет, не сначала и потом, а вместе. Нельзя утолить душу, не утолив тела. Не два, а один голод; не два, а одно утоление.

Вот чего интеллигенция не хочет или не может понять. «Ах вы, горькие, горькие!» Не только судьям своим, но и нам, интеллигентам, Кантауров со своими речами об антихристе как нарушителе какого-то небывалого закона: «Бог дал землю всем» — кажется сумасшедшим.

IV

«Причина моего путешествия в страну раскольников и сектантов — слышанные мною диспуты на религиозно-философских собраниях в Петербурге, — говорит Пришвин. — Есть вечные вопросы, которые не очень зависят от образования и внешних различий между людьми. Что останется от всего слышанного мной, если я проверю его в беседе с мудрыми лесными старцами?»

К удивлению своему, встретился он и там, в лесах, с «религиозно-философскими собраниями».

«„Немоляки“, „ищущие“ — знакомы с одним писателем, участником этих собраний. Приносят книги, истрепанный, зачитанный журнал „Новый путь“ с помарками, с отметками, спрашивают о всех членах Религиозно-философского общества. Слушаю их и думаю: какие-то тайные подземные пути соединяют этих лесных „немоляк“ с теми, культурными. Будто там и тут два обнажения одной первоначальной горной породы.

— Кланяйся ты им, — просят меня на прощанье. — Скажи: Дмитрий Иванович кланяется со всем своим согласием.

— И духа не унимайте, — просит Андрей Андреевич.

— Пожалуйста, духа не унимайте, — говорит Алексей Ларионович».

«Богоискатели» интеллигентские, «богоискатели» народные. Что между этими «двумя обнажениями одной горной породы», двумя остриями одной цепи — пропасть, в этом нет сомнения. Сомнение может быть в том, существует ли между ними связь.

Не следует себя обманывать: если и существует, то пока очень далекая. Нет химического соединения, есть только сродство. Всего больше соединению мешает одно свойство интеллигентских «богоисканий».

Когда в нынешнем году в Религиозно-философском обществе назначен был доклад о свободе совести, слушатели собирались вяло, нехотя; на всех лицах была одна мысль: «Опять о политике! Скучно, устали, довольно». А на доклад о теософии валом валили, легко, жадно, радостно, как будто этого только и ждали. Вопрос о свободе совести слишком действенный, к чему-то обязывающий. А теософия хороша именно тем, что она ни к чему не обязывает, — анестезирует, убаюкивает в отвлеченности. Теософские речи слушаются как пение Шаляпина. А этого-то нам и нужно. Все что угодно — только бы не менять ничего в жизни, ни за что не отвечать. И, главное, не пробуждаться от смертного сна, в котором не чувствуешь боли. Сонные мухи ищут смерти; а теософия — та сахарная бумажка, которая обещает сладкую смерть.

Прежде, когда мы говорили «о нужде и землице», то забывали Бога; теперь, когда говорим о Боге, — забываем «нужду и землицу». Или Бог без земли, или земля без Бога, т. е. как раз обратно народу, для которого вопрос о земле и о Боге — один вопрос.

Освобождением политическим болеет интеллигенция, и этой боли не чувствовать мы можем только в смертном сне. Но освобождение религиозное все еще остается непонятным; «духа не унимайте» — эта мольба народа — неуслышанной.

Вопрос о свободе совести для нас — вчерашнее блюдо политики, а для народа — насущный хлеб, вопрос жизни и смерти, то ослабление петли на шее, которое позволяет не задохнуться.

V

— Как у вас тут после закона о свободе совести?

— Слава Тебе, Господи, — перекрестился старик двумя пальцами. — Теперь везде, по всем церквам звон… Везде колокола. Церкви новые строят…

Ползущие вокруг старой Варнавинской церкви заметили вдруг, что оползень шевелится, — встали на ноги и бегут, спасаются. Вот кто «бегуны, или странники».

Архиерей старообрядческий, которого раньше возили по ночам на возу под рогожами, теперь едет при солнечном свете, в мантии с лиловыми кантами, с вереницей священников и колокольным звоном. А православный батюшка, читатель «Колокола», негодует: «Новая церковь совершенно такая же, как и допетровская, с правами, но почти без обязанностей к государству, — страшный враг господствующей церкви — растет со дня на день».

Тридцать лет просидел Петрушко в яме, скрываясь от антихриста. Семь ям в лесу вырыл некий христолюбец. Чуть что, бывало, сейчас в лес и перейдет в иную яму. Весть о свободе дошла наконец и до ям: вылез Петрушко и построил себе келью поверх земли. А сосед продолжает сидеть в яме.

— Что же он не выходит?

— Боится, не верит, говорит: закон перевéрнется.

— И очень просто, что перевернется, — замечает кто-то.

Если Кантауров не сумеет ответить на вопрос: «Кто антихрист?» — а мы, интеллигенты, будем по-прежнему валом валить на теософию, как на Шаляпина, то, конечно, «перевéрнется».

Для нас — где религия, там уже не политика, а где политика, там уже не религия.

— Самая страшная вера — политика, — говорит бывалая баба Татьянушка на Светлом озере, у самых стен Китежа — града невидимого.

— Политика, известное дело, всего страшнее, — соглашается урядник.

И под большим секретом сообщает: —На всякий случай казаки заготовлены.

Тут же, на Светлом озере — православная часовня, где батюшка-миссионер, тоже, вероятно, читатель «Колокола», проповедует трехперстное сложение; слушатели «щелкают подсолнухи, сплевывают на святую землю, кое-где курят». И на всех холмах — «люди в форменных фуражках с кокардами».

Городовые града видимого — против искателей Града Невидимого.

«Есть ли у этой секты какое-либо систематическое изложение своего учения, епархиальному начальству неизвестно, — сообщает Пругавин из переписки пермского духовного ведомства с министерством внутренних дел в 1878 году о „бегунах, или странниках“ („Религ. отщ.“). — Положительно же известно только то, что секта эта не признает никакой власти на том ложном основании, что в мире царствует антихрист и что как власть духовная, так и светская суть слуги антихриста».

Вот почему «самая страшная вера — политика».

VI

Борьба за освобождение политическое хотя не окончилась, но прекратилась наверху; а там, внизу, все еще продолжается, может быть, сейчас грознее, чем когда-либо, борьба за освобождение религиозное. Наверху — тишина или мертвая зыбь; а внизу, в глубинах своих, народное море кипит на каком-то подземном огне. Стоит приглядеться к этому кипению, чтобы поверить в возможность, неизбежность русской реформации. «Больше всего доставляют счастия эти мгновенные открытия, мгновенные полеты от каких-нибудь костромских мужиков к Лютеру», — замечает Пришвин.

«Немоляки» выкидывают из божниц иконы и рубят их на дрова.

«— Не беззаботой дались мне эти дрова! — сказал сектант и отдернул рукой занавеску божницы.

Красный угол крестьянской избы глянул на нас, как пустой гроб из размытой могилы».

«Немоляки» противоположны «бегунам» и «странникам»: у этих — освобождение внешнее, стремление от Града Невидимого к видимому, от духа к плоти; у тех — свобода вся ушла внутрь, из плоти в дух. И утверждение духа достигает, по-видимому, чудовищных крайностей.

«Помрем как собаки, как свиньи, как тараканы, как всякие гады!» — споря с баптистами, кричат немоляки в мрачном восторге.

Этот восторг отрицания народного от интеллигентского «Я верю, что Бога нет» отделяет как будто один волосок, а на самом деле пропасть.

Тут чего-то главного не понял Пришвин. Он, впрочем, и сам сознает: «Есть какой-то недоступный мне смысл в их словах». Не понял, потому что все-таки «почти», а не совсем «чувствует народную боль по единой церкви».