Так думал капитан Заичкин, получив письмо. Было это в субботу вечером, а в воскресенье утром он уже шагал, чуть наклонив вперед лобастую упрямую голову, по дачному поселку, щурясь от солнца, искал на столбах объявления о сдаче комнат.
Уже кончался сентябрь, и, хотя еще было по-летнему тепло, ясно, сухо, казалось, что даже сам воздух пропитан грустью приближающейся осени. Эта легкая грусть угадывалась всюду: в чистом, уже нежарком небе, в усталости желтеющих деревьев, в перекопанных огородах, в одиночестве застывшего в безветрии пруда с опустевшей купальней и перевернутыми на берегу сухими лодками. То тут, то там за заборами, за деревьями виднелись заколоченные горбылями, наглухо закрытые ставнями дачи.
Заичкин был человеком грубоватым, насмешливым, сентиментальностей не любил, но и на него подействовало это тихое предчувствие осени, и когда в небе послышался стонущий плач журавлей, он долго стоял посреди дороги, задрав голову, прикрывая ладонью глаза, и глядел, как птицы, прощаясь с Подмосковьем, высоко кружились над поселком, а потом нехотя выстроились двумя косяками и, все трубя и плача, медленно махая крыльями, уплыли, растаяли в небесной лазури.
И Заичкину, проводившему их глазами, вдруг до боли стало жаль чего-то, а чего, он даже и не мог бы сказать.
— Ишь ты, как тебя разобрало! — вслух сказал он, усмехнувшись, и зашагал дальше.
Отыскав наконец нужный ему дом, он осторожно постучал в калитку.
Домик был невелик, оштукатурен и недавно побелен, с синей застекленной верандой, выглядел в глубине сада ослепительно весело и так понравился Заичкину, что он, еще не зная ни хозяев, ни комнаты, которую они сдают, ни платы, которую запросят за нее, даже испугался, что ему могут отказать.
На первый стук никто не откликнулся. Заичкин постучал, подергал калитку еще раз, смелее, нетерпеливее.
Наконец затявкала собачонка, дверь домика медленно отворилась, и на крыльце появилась маленькая старушка в байковой цветастой кофте-распашонке, по покрою своему похожей на китайский ватник — колоколом. Старушка с умилением поглядела на Заичкина, всплеснула руками: «Ах, ах!» — и резво засеменила к калитке. Черная собачонка, такая злая, что даже не лаяла, а лишь хрипела и визжала, неизвестно откуда взявшаяся, словно выскочившая из-под старушки, подскакивала возле калитки.
— Вам кого? — все с тем же умилением глядя на Заичкина, спросила старушка.
И тут, уже чувствуя, что именно здесь и будет жить, что лучше этой старушки, лучше этого домика нечего ему и искать, он приложил ладонь к фуражке и объяснил цель прихода.
— Милости прошу, — сказал она, отперев калитку и притворно притопнув на собачонку, с визгом заскакавшую возле начищенных сапог Заичкина, который шел и все боялся, как бы не наступить на нее.
Минуту спустя он уже сидел на табуретке в маленькой кухоньке, и старушка, глядя на него, говорила:
— Журавли-то, господи! Слышали, как плакали, с родным домом прощались? Я все на крыльце стояла, слушала. Видеть-то мне их уж и не видать: глаза слабые, — а все слушала. Господи!
Сговорились они быстро, легко. Заичкин вообще не умел торговаться, хотя старушка запросила немилосердно дорого, сказав, что сдает комнату со всеми удобствами: столом, стульями, кроватью, диваном и доже картиной на стене, изображавшей боярский пир, причем у одного из бояр, державшего над головой кубок, как шляпу, на руке почему-то было шесть пальцев.
— Это моя дочка рисовала, — объяснила старушка. — Художницей хотела стать, а взяла и уехала на целину, да там и замуж вышла, и живет третий год, да и дом свой построила, а я одна осталась. — Она помолчала и заключила не то с гордостью, не то с обидой: — Вот как у нас!
В Ленинграде, когда еще Валерий не был женат, каждый год с нетерпением ждали в отпуск «наших» и недели за две начинали готовиться к их приезду: мыть полы, чистить, стирать, прибираться в комнатах. И тот месяц, который Заичкины проводили все вместе на Васильевском острове, проходил шумно, весело, празднично.
Но вот Валерий женился, и все само собой стало иначе. Когда приехала Аня с ребятами, вдруг выяснилось, сколько неудобств внесли они в уже размеренную, скроенную на иной лад, без расчета на их присутствие жизнь ленинградцев. Люся была беременна, любила покой, и мать, и Валерий, и Шура ухаживали за ней, выполняли все ее желания и капризы, а с появлением ребят тишины и порядка не стало. Ребята раздражали, поведение Ани, которая, как казалось Люсе, не умеет воспитывать детей и смотрит спустя рукава на их шалости, вместо того, чтобы прикрикнуть на них, заставить вести себя тихо, удивляло Люсю. Она нервничала, и когда ее тошнило или у нее кружилась голова, ей казалось, что все это происходит из-за ребят.