Прохожие останавливались и долго смотрели мне вслед. Барышни хихикали. Некоторые старушки на всякий случай осеняли себя крестным знамением. А я невозмутимо шел вперед и ликовал. Моя воля выдерживала все!
И какое самоудовлетворение испытал я, когда однажды в таком виде отправился на станцию встречать дачный поезд! И встречавшие, и приехавшие смотрели исключительно только на меня. А машинист паровоза, вблизи которого я стоял, свесился со своего места и удивленно спросил кого-то, находившегося на платформе:
– Скажите: кто это такой?
И тот ответил:
– Этот? Да разве не знаете? Это – сумасшедший с дачи Селитренниковых.
Сумасшедший! Как мне было приятно в тот момент чувствовать, насколько я выше всей этой жалкой, ничего не понимающей ничтожной толпы!
Смотрю я сейчас назад, вглубь ушедших десятилетий, вспоминаю несносного неистового мальчишку, отравлявшего жизнь своим родным, внушавшего тревогу своим знакомым, и думаю: я ли это? Неужели? И, все-таки – слава Богу, что одержим я был тогда идеями не политическими. А то вышел бы из меня незаурядный бомбометатель, преобразовывавший государственную и социальную жизнь человечества путем убийства городовых.
Впрочем, и при своих невинных в политическом смысле идеях я едва не лишился возможности попасть в университет. Когда я окончил гимназию, мой классный наставник Федор Димитриевич послал в университетскую инспекцию, как полагалось тогда, мою «характеристику». И в этой характеристике написал:
«Вольтерианец, вегетарианец и играет на скрипке». К счастью, директор Лев Львович, заранее прочитав этот отзыв и увидев, что из-за «вольтерианства» меня не примут в университет, решил спасти меня и сделал к характеристике Федора Димитриевича приписку:
«Не согласен с мнением классного наставника. Это – юноша благонамеренный, политикой не занимается и может быть полезным слугою Царю и Отечеству».
Спасибо милому Льву Львовичу. Царствие ему Небесное.
Минувшие дни
Вместо предисловия
Некоторые из друзей настойчиво советуют мне написать мемуары. Мотивируют они эти советы тем, что на своем веку немало встречал я интересных людей, много пережил всевозможных событий.
А помимо того, по их мнению, я уже вполне созрел для занятий воспоминаниями. Печень у меня не в порядке; подагра иногда дает о себе знать; а склероз нередко показывает, что достаточно умудрен я жизненным опытом.
Словом, друзья полагают, что мне уже пора не жить, а вспоминать о жизни.
Сначала я, было, заколебался. А в самом деле, не приняться ли за это занятие? Каждому человеку лестно во всеуслышание рассказать о своем детстве, отрочестве, зрелых годах; указать, каким вдумчивым, впечатлительным ребенком он был, поражая своим умом окружающих и приводя в умиление беспристрастных родителей; каким замечательным юношей оказался впоследствии, какой проницательностью обладал в зрелом возрасте, предвидя грядущие события, о которых никто другой не догадывался.
Итак, мне показалось сначала, что согласиться следует. Но, перед тем как взяться за дело, вздумал я ознакомиться: как писали у нас, в эмиграции, свои воспоминания опытные мемуаристы? И тут-то начались сомнения.
Ведь, увы, был я в России совершенно скромным, заурядным человеком, от которого ничто не зависело. Начальником штаба ни в какой армии не состоял. Министерством не управлял, даже почтой и телеграфом. Императорскими театрами не заведовал. На российские финансы влияния не оказывал. При Дворе роли никакой не играл. Особенным богатством не обладал, чтобы проигрывать миллионы в Монте-Карло или метать бисер перед парижскими дамами полусвета.
И, наконец, академиком по отделу изящной словесности не был, чтобы презирать всех писателей, кроме себя.
В общем, оснований для писания мемуаров у меня было мало. А тут еще услышал я как-то рассказ об одном жутком случае, происшедшем в Париже.
Одна русская дама была большой любительницей чтения. Читала она все, что подворачивалось под руку. И попался ей однажды том чьих-то воспоминаний. Книга была растрепанная, без переплета; в начале не хватало обложки и нескольких первых страниц.