Мне показалось, что папа ужасно обижен таким оборотом дел, и даже изрядная компенсация не может смягчить горечь этой обиды. Вначале он растерянно топтался на месте, как человек, грубо остановленный посреди быстрого бега, потом начал порхать, как бабочка, от одного легкомысленного занятия к другому, рассорившись по пути со всеми своими подругами, пока не замкнулся, наконец, наедине со своим возлюбленным компьютером в своей новой двухкомнатной квартире неподалеку от метро Рюдесгаймер плац.
До падения стены у папы была однокомнатная квартирка в восточном Берлине в доме, принадлежавшем его народно-демократическому министерству, откуда их всех быстро разогнали, как только упала стена.
А новую он получил от нового демократического, но, к счастью, уже не народного государства. Квартирку ему выдали как почетному пенсионеру, одновременно с компенсацией, тогда как многие его бывшие соседи переехали из министерского дома прямо в камеры тюрьмы Моабит, где не было ни кухни с микроволновкой, ни балкона с цветочками в керамических горшках.
Нескромных вопросов я больше не задавала, понимая, что и квартира получена за особые заслуги, характера которых я никогда не узнаю. Однако некоторые догадки роились в моей легкомысленной головке прелестной пастушки из антикварного магазина.
Нет, нет, я собой вовсе не восхищаюсь, просто меня саму порой смущает вопиющее несоответствие между моим невинным златокудрым обликом и тяжелыми жерновами мыслительной мельницы, скрытыми под золотом кудрей. Еще больше пугает меня собственная склонность к нелицеприятным и зачастую неблагосклонным заключениям о самых милых мне людях. Например, о моем любимом папе.
Кое-какие разрозненные сведения о прежних его проделках я подобрала еще в нежном детстве, когда мы жили по другую сторону берлинской стены. Занимая не слишком высокую, но вполне почетную должность в дипломатическом корпусе народно-демократической Германии, папа часто посещал другие страны, и иногда брал с собой меня. Не знаю, хотел ли он всего-навсего выиграть у мамы лишнее очко в их постоянной борьбе за мою душу, или я была ему нужна для прикрытия какой-то незаконной деятельности, но я с младых ногтей приучилась жить в дорогих отелях и завтракать в нарядных ресторанах, воспринимая как должное учтивые полупоклоны вышколенных официантов.
Я обожала эти поездки, во время которых папа страшно меня баловал — он покупал мне хорошенькие одежки и водил на прогулки по тенистым аллеям городских парков. Там, пока я качалась на качелях или гарцевала на спинках маленьких покладистых пони, к папе подсаживались иногда незнакомые люди, чаще всего дамы — он всегда пользовался успехом у дам разных возрастов, от юных розовых девиц до элегантных старух с голубыми волосами. Я относилась к ним снисходительно, уверенная в том, что он меня ни на одну на них не променяет. Так оно и было — посидев рядом с папой несколько минут, разочарованная дама удалялась и оставляла его мне.
После ее ухода папа обычно казался слегка рассеянным — он то и дело озирался по сторонам, словно не мог сразу вспомнить, где находится. Но очень быстро приходил в себя, и мы весело возвращались в отель, где нас уже поджидал вкусный обед и по рюмочке оздоровительного. Это было славное время, и мне даже немножко жаль, что оно закончилось и для папы, и для меня. И папе, мне кажется, тоже немножко жаль, несмотря на уютную квартирку возле метро Рюдесгаймер плац и открывшиеся всей стране новые горизонты.
А может быть, все это — мои досужие домыслы и желание романтизировать прошлое папы, который последнее время изрядно сдал и полысел. Однако, домыслы или нет, именно из-за них я бросила всё и примчалась к нему в Берлин в надежде на практическое применение его романтического прошлого.
Компьютер неожиданно разорвал тишину оглушительным победным аккордом и окропил опустевший экран искрами многоцветных фейерверков.
«Сошлось, наконец, — сказал папа, откидываясь на спинку кресла. — Кажется, я смогу тебе помочь».
«Но при чем тут пасьянс?» — не выдержала я, хотя дала себе зарок не раздражать папу бестактными вопросами.
Но папа воспринял мой вопрос не как бестактность, а как проявление интереса, и обрадовался.
«Пасьянс — игра философская, он схематически представляет картину житейской борьбы», — начал он. И я, хоть умирала спать, подперла слипающиеся веки пальцами и приготовилась покорно слушать, только бы он не передумал взяться за мое дело.