До праздника вина пробуются, оттого надобно еще посылать нарочного, потому что пробы явным образом нравятся.
При этом я не могу не рассказать, что случилось с Соколовским. Он был постоянно без денег и тотчас тратил все, что получал. За год до его ареста он приезжал в Москву и остановился у С<атина>. Он как-то удачно продал, помнится, рукопись «Хевери», и потому решился дать праздник не только нам, но и pour les gros bonnets,[123] то есть позвал Полевого, Максимовича и прочих. Накануне он с утра поехал с Полежаевым, который тогда был с своим полком в Москве, — делать покупки, накупил чашек и даже самовар, разных ненужных вещей и, наконец, вина и съестных припасов, то есть пастетов, фаршированных индеек и прочего. Вечером мы пришли к С<атину>. Соколовский предложил откупорить одну бутылку, затем другую; нас было человек пять, к концу вечера, то есть к началу утра следующего дня оказалось, что ни вина больше нет, ни денег у Соколовского. Он купил на все, что оставалось от уплаты маленьких долгов.
Огорчился было Соколовский, но скрепив сердце подумал, подумал и написал ко всем gros bonnets, что он страшно занемог и праздник откладывает.
Для пира четырех именин я писал целую программу, которая удостоилась особенного внимания инквизитора Голицына, спрашивавшего меня в комиссии, точно ли программа была исполнена. (163)
— A la lettre, — отвечал я ему. Он пожал плечами, как будто он всю жизнь провел в Смольном монастыре или в великой пятнице.
После ужина возникал обыкновенно капитальный вопрос, — вопрос, возбуждавший прения, а именно: «Как варить жженку?» Остальное обыкновенно елось и пилось, как вотируют по доверию в парламентах, без. спору. Но тут каждый участвовал, и притом с высоты ужина.
— Зажигать — не зажигать еще? как зажигать? тушить шампанским или сотерном?[124] класть фрукты и ананас, пока еще горит или после?
— Очевидно, пока горит, тогда-то весь аром перейдет в пунш.
— Помилуй, ананасы плавают, стороны их подожгутся, это просто беда.
— Все это вздор! — кричит К<етчер> всех громче. — А вот что не вздор, свечи надобно потушить.
Свечи потушены, лица у всех посинели, и черты колеблются с движением огня. А между тем в небольшой комнате температура от горящего рома становится тропическая. Всем хочется пить, жженка не готова. Но Joseph, француз, присланный от «Яра», готов; он приготовляет какой-то антитезис жженки, напиток со льдом из разных вин, a la base de cognac;[125] неподдельный; сын «великого народа», он, наливая французское вино, объясняет нам, что оно потому так хорошо, что два раза проехало экватор.
— Oui, oui, messieurs; deux fois Iequateur messieurs![126] Когда замечательный своей полярной стужей напиток окончен и вообще пить больше не надобно, К<етчер> кричит, мешая огненное озеро в суповой чашке, причем последние куски сахара тают с шипением и плачем,
— Пора тушить! Пора тушить!
Огонь краснеет от шампанского, бегает по поверхности пунша с какой-то тоской и дурным предчувствием. А тут отчаянный голос:
— Да помилуй, братец, ты с ума сходишь: разве не видишь, смола топится прямо в пунш. (164)
— А ты сам подержи бутылку в таком жару, чтоб смола не топилась.
— Ну, так ее прежде обить, — продолжает огорченный голос.
— Чашки, чашки, довольно ли у вас их? сколько нас… девять, десять… четырнадцать, — так, так.
— Где найти четырнадцать чашек?
— Ну, кому чашек не достало — в стакан.
— Стаканы лопнут.
— Никогда, никогда, стоит только ложечку положить.
Свечи поданы, последний зайчик огня выбежал на середину, сделал пируэт, и нет его.
— Жженка удалась!
— Удалась, очень удалась! — говорят со всех сторон. На другой день болит голова, тошно. Это, очевидно,
от жженки — смесь! И тут искреннее решение впредь
жженки никогда не пить, это отрава. Входит Петр Федорович.
— А вы-с сегодня пришли не в своей шляпе: наша шляпа будет получше.
— Черт с ней совсем!
— Не прикажете ли сбегать к Николай Михайловичеву Кузьме?
— Что ты воображаешь, что кто-нибудь пошел без шляпы?
— Не мешает-с на всякий случай.
Тут я догадываюсь, что дело совсем не в шляпе, а в том, что Кузьма звал на поле битвы Петра Федоровича.
— Ты к Кузьме ступай, да только прежде попроси у повара мне кислой капусты.
— Знать, Лександ Иваныч, именинники-то не ударили лицом в грязь?
— Какой в грязь, эдакого пира во весь курс не было.
— В ниверситет-то уже, должно быть, сегодня отложим попечение?
Меня угрызает совесть, и я молчу.
— Папенька-то ваш меня спрашивал: «Как это, говорит, еще не вставал?» Я, знаете, не промах: голова изволит болеть, с утра-с жаловались, так я так и сторы не подымал-с. «Ну, говорит, и хорошо сделал». (165)
— Да дай ты мне Христа ради уснуть. Хотел идти к С<атину>, ну и ступай.
— Сию минуту-с, только за капустой сбегаю-с.
Тяжелый сон снова смыкает глаза; часа через два просыпаешься гораздо свежее. Что-то они делают там? К<етчер> и Огарев остались ночевать. Досадно, что жженка так на голову действует, надобно признаться, она была очень вкусна. Вольно же пить жженку стаканом; я решительно отныне и до века буду пить небольшую чашку.
Между тем мой отец уже окончил чтение газет и прием повара.
— У тебя голова болит сегодня?
— Очень.
— Может, слишком много занимался? — И при этом вопросе видно, что прежде ответа он усомнился. — Я и забыл, ведь вчера ты, кажется, был у Николаши[127] и у Огарева?
— Как же-с.
— Потчевали, что ли, они тебя… именины? Опять суп с мадерой? Ох, не охотник я до всего этого. Николаша-то любит, я знаю, не вовремя вино, и откуда у него это взялось, не понимаю. Покойный Павел Иванович… ну, двадцать девятого июня именины, позовет всех родных, обед, как водится, — все скромно, прилично. А это, по-нынешнему, шампанского да сардинки в масле, — противно смотреть. О несчастном сыне Платона Богдановича я и не говорю, — один, брошен! Москва… деньги есть — кучер Ермей, «пошел за вином»! А кучер рад, ему за это в лавке гривенник.
— Да, я у Николая Павловича завтракал. Впрочем, я не думаю, чтоб от этого болела голова. Я пройдусь немного, это мне всегда помогает.
— С богом, — обедаешь дома, я надеюсь?
— Без сомнения, я только так.
Для пояснения супа с мадерой необходимо сказать, что за год или больше до знаменитого пира четырех именинников мы на святой неделе отправлялись с Огаревым гулять, и, чтоб отделаться от обеда дома, я сказал, что меня пригласил обедать отец Огарева, (166) Отец мой не любил вообще моих знакомых, называл наизнанку их фамилии, ошибаясь постоянно одинаким образом, так С<атина> он безошибочно называл Сакеным, а Сазонова — Сназиным. Огарева он еще меньше других любил и за то, что у него волосы были длинны, и за то, что он курил без его спроса. Но, с другой стороны, он его считал внучатным племянником и, следственно, родственной фамилии искажать не мог. К тому же Платон Богданович принадлежал, и по родству и по богатству, к малому числу признанных моим отцом личностей, и, мое близкое знакомство с его домом ему нравилось. Оно нравилось бы еще больше, если б у Платона Богдановича не было сына.
Итак, отказать ему не считалось приличным.
Вместо почтенной столовой Платона Богдановича мы отправились сначала под Новинское, в балаган Прейса (я потом встретил с восторгом эту семью акробатов в Женеве и Лондоне), там была небольшая девочка, которой мы восхищались и которую назвали Миньоной.
Посмотрев Миньону и решившись еще раз прийти ее посмотреть вечером, мы отправились обедать к «Яру». У меня был золотой, и у Огарева около того же. Мы тогда еще были совершенные новички и потому, долго обдумывая, заказали ouka au champagne,[128] бутылку рейнвейна и какой-то крошечной дичи, в силу чего мы встали из-за обеда, ужасно дорогого, совершенно голодные и отправились опять смотреть Миньону.