В этих словах отголосок всего пережитого - в них виднеются и омнибусы, набитые трупами, и пленные с связанными руками, провожаемые ругательствами, и бедный глухонемой мальчик, подстреленный в нескольких шагах от наших ворот за то, что не слышал "passez au large!"6
И как же иначе могло это отразиться на душе женщины, так несчастно, глубоко понимавшей все печальное... Тут и светлые характеры стали мрачны, исполнены желчи - какая-то злая боль ныла внутри и какой-то родовой стыд делал - неловким жизнь.
Не фантастическое горе по идеалам, не воспоминанья девичьих слез и христианского романтизма всплыли еще раз надо всем в душе Natalie - а скорбь истинная, тяжелая, не по женским плечам. Живой интерес Natalie к общему не охладел, напротив, он сделался живою болью. Это было сокрушение сестры, материнский плач на печальном поле только что миновавшей битвы. Она была в самом деле то, что Рашель лгала своей "Марсельезой".
Наскучив, бесплодными спорами, я схватился за перо и сам себе, с каким-то внутренним озлоблением убивал прежние упования и надежды; ломавшая, мучившая меня сила исходила этими страницами заклинаний и обид, в которых и теперь, перечитывая, я чувствую лихорадочную кровь и негодование, выступающее через край, - это был выход.
У нее не было его. Утром дети, вечером наши раздраженные, злые споры, споры прозекторов с плохими лекарями. Она страдала, а я вместо врачеванья подавал (453) горькую чашу скептицизма и иронии. Если б за ее больной душой я вполовину так ухаживал, как ходил потом за ее больным телом... я не допустил бы побегам от разъедающего корня проникнуть во все стороны. Я сам их укрепил и вырастил, не изведая, может ли она вынести их, сладить с ними.
Самая жизнь наша устроилась странно. Редко бывали тихие вечера интимной беседы, мирного покоя. Мы не умели еще запирать дверей от посторонних. К концу года начали отовсюду являться гонимые из всех стран - бездомные скитальцы; они искали от скуки, от одиночества какого-нибудь дружеского крова и теплого привета.
Вот как она писала об этом: "Мне надоели китайские тени, я не знаю, зачем и кого я вижу, знаю только, что слишком много вижу людей; всё хорошие люди, иногда, мне кажется, я была бы с ними с удовольствием, а так слишком часто, жизнь так похожа на капель весною - кап, кап, кап, кап - все утро забота о Саше, о Наташе, и весь день эта забота, я не могу сосредоточиться ни на одну минуту, рассеянна так, что мне становится иногда страшно и больно; приходит вечер, дети укладываются, - ну, кажется, отдохну, - нет, пошли бродить хорошие люди, и от этого пуще тяжело, что хорошие люди; иначе я была бы совсем одна, а тут я не одна, и присутствия их не чувствую, будто дым кругом бродит, глаза ест, дышать тяжело, а уйдут - ничего не остается... Настает завтра - все то же, настает другое завтра - все то же. Никому другому я бы не сказала этого, примут за жадобу, подумают, что недовольна жизнию. Ты понимаешь меня, ты знаешь, что я ни с кем в свете не променялась бы; это минутное негодование, усталь... Струя свежего воздуха - и я воскресаю во всей силе..." (21 ноября 1848.).
"Если б все говорить, что проходит по голове, мне иногда так страшно становится, глядя на детей... что за смелость, что за дерзость заставить жить новое существо и не иметь ничего, ничего для того, чтоб сделать жизнь его счастливою - это страшно, иногда я кажусь себе преступницей; легче отнять жизнь, нежели дать, если б это делалось с сознанием. Я еще не встречала никого, про кого могла бы сказать: "Вот если б мой ребенок был такой", то есть если б его жизнь была такая... Мой взгляд упрощается больше и больше. Вскоре после рождений (451) Саши я желала, чтоб он был великий человек, позже - чтоб он был тем, другим... наконец, я хочу, чтоб..."
Тут письмо перервано тифоидной горячкой Таты, вполне развившейся, но 15 дек<абря> добавлено: "Ну, так я хотела сказать тогда, что теперь я ничего не хочу сделать из детей, лишь бы им жилось весело и хорошо - а остальное все пустяки..."
24 янв<аря> 1849. "Как бы я хотела иногда тоже бегать по-мышиному и чтоб эта беготня меня интересовала, а то быть так праздной, так праздной среди этой суеты, среди этих необходимостей - а заняться тем, чем бы я хотела, нельзя; как мучительно чувствовать себя всегда в такой дисгармонии с окружающими - я не говорю о самом тесном круге - да, если б можно было в нем заключиться, нельзя. Хочется далее, вон - но хорошо было идти вон, когда мы были в Италии. А теперь - что же это? Тридцать лет - и те же стремлений, та же (жажда, та же неудовлетворенность - да, я это говорю громко. А Наташа подошла на этом слове и так крепко меня расцеловала... Неудовлетворенность? - я слишком счастлива, la vie deborde7... Но
Отчего ж на свет
Глядеть хочется,
Облетать его
Душа просится?
Только с тобой я так могу говорить, ты меня поймешь оттого, что ты так же слаба, как я, но с другими, кто сильнее и слабее, я бы не хотела так говорить, не хотела, чтоб они слышали, как и говорю. Для них я найду другое. Потом меня пугает мое равнодушие; так немногое, так немногие меня интересуют... Природа только не в кухне, история - только не в Камере - потом семья, потом еще двое-трое - вот и всё. А ведь какие все добрые - занимаются моим здоровьем, глухотой Коли..."
27 января. "Наконец, сил недостает смотреть на предсмертные судороги, они слишком продолжительны, а жизнь так коротка; мною овладел эгоизм, оттого что самоотвержением ничего не поможешь, разве только доказать Пословицу: "На людях и смерть красна". Но довольно умирать, хотелось бы пожить, я бы бежала в Америку... (455)
Чему мы поверили, что приняли за осуществление, то было пророчество, и пророчество очень раннее. Как тяжело, как безотрадно, - мне хочется плакать, как ребенку. Что личное счастье?.. Общее, как воздух, обхватывает тебя, а этот воздух наполнен только предсмертным заразительным дыханием".
1 февраля. " N... N..., если б ты знала, друг мой, как темно, как безотрадно за порогом личного частного! О, если б можно было заключиться в нем и забыться, забыть все, кроме этого тесного круга...
Невыносимо брожение, которого результат будет через несколько веков; существо мое слишком слабо, чтоб всплыть из этого брожения и смотреть так вдаль, - оно сжимается, уничтожается".
Это письмо заключается словами: "Я желаю иметь так мало силы, чтоб не чувствовать своего существования, когда я его чувствую, я чувствую всю дисгармонию всего существующего..."
ПРИМЕТЫ
Реакция торжествовала; сквозь бледно-синюю республику виднелись черты претендентов; Национальная гвардия ходила на охоту по блузам, префект полиции делал облавы по рощам и катакомбам, отыскивая скрывавшихся. Люди менее воинственные доносили, подслушивали.
До осени мы были окружены своими, сердились и грустили на родном языке: Т<учковы>жили в том же доме, М<ария> Ф<едоровна> - у нас, Анненков> и Т<ургенев> приходили всякий день; но все глядело вдаль, кружок наш расходился. Париж, вымытый кровью, не удерживал больше; все собирались ехать без особенной необходимости, вероятно думая спастись от внутренней тягости, от Июньских дней, взошедших в. кровь и которые они везли с собой.
Зачем не уехал и я? Многое было бы спасено, и мне не пришлось бы принесть столько человеческих жертв и столько самого себя на заклание богу жестокому и беспощадному.
День нашей разлуки с Т<учковы>ми и с М<арией> Ф<едоровной> как-то особо каркнул вороном в моей жизни; я и этот сторожевой крик пропустил без внимания, как сотни других. (456)
Всякий человек, много испытавший, припомнит себе дни, часы, ряд едва заметных точек, с которых начинается перелом, с .которых ветер тянет с другой стороны; эти знамения или предостережения вовсе .не случайны, они последствия, начальные воплощения готового вступить в жизнь, обличения тайно бродящего и уже существующего. Мы не замечаем эти психические приметы, смеемся над ними, как над просыпанной солонкой и потушенной свечой, потому что считаем себя несравненно независимее, нежели на деле, и гордо хотим сами управлять своей жизнию.
Накануне отъезда наших друзей они и еще человека три-четыре близких знакомых собрались у нас. Путешественники должны были быть на железной дороге в 7 часов утра; ложиться спать не стоило труда, всем хотелось лучше вместе провести последние часы. Сначала все шло живо, с тем нервным раздражением, которое всегда бывает при разлуке, но мало-помалу темное облако стало заволакивать всех... разговор не клеился, всем сделалось не по себе; налитое вино выдыхалось, натянутые шутки не веселили. Кто-то, увидя рассвет, отдернул занавесь, и лица осветились синевато-бледным цветом, как на римской оргии Кутюра.