В «Былом и думах» доминирует согревающая, симпатическая и умная веселость повествовательного тона, но раз оттеняемая трагическими аккордами и отзвуками драматических событий и тем не менее сохраняющая все свое обаяние. Герцен часто давал волю шутке и даже каламбуру — он умел находить «комический бортик к трагическим событиям», его стиль блестящ и наряден, и все же это скорее «приправы» этого стиля, нежели его глубинная суть.
Главное — это высокий юмор, как его понимал Чернышевский. В юморе Герцена больше ласковой и веселой улыбки и умной иронии, нежели смеха. Полный сознания человеческого достоинства, этот юмор выражает способность автора проницательно оценивать людей, ощутить их своеобразие, их поэтичность и тут же подмечать и комические черты, им присущие, видеть и свои слабости и иллюзии и мужественно встречать лицом к лицу грозные трагические события, заставляющие улыбку отступить перед сарказмом и инвективой.
Не будет преувеличением сказать, что симпатическая веселость тона Герцена без малейшего нажима властно превращает читателя в друга автора «Былого и дум».
Начиная в 50-х годах свое произведение, вскоре завоевавшее всемирную известность, Герцен обращался тогда, в первую очередь, к близким ему людям и верным своим друзьям, проверяя на них действенность столь дорогих ему страниц. Стиль «Былого и дум» — это и стиль беседы с сердечным другом, беседы в дружеском кружке и вместе с тем столь общезначимой, что с ней можно и должно ознакомить всех.
С этим связана и своеобразная дружеская мягкость тона «Былого и дум», отнюдь не затушевывающая, однако, остроту общественных и идейных противоречий.
Объяснение этому своеобразию стиля и повествовательного тона «Былого и дум» следует искать в связях Герцена с первым, еще очень узким, поколением русской революции, с литературной эпохой, возглавленной Пушкиным.
В некоторых отношениях «Былое и думы» перекликаются с художественным миром, воплощенным великим русским поэтом (вспомним, в частности, поэзию революционной дружбы), и не случайно ряд образов пушкинской лирики отозвался в прозе Герцена, а он явился одним из творцов того русского философского языка, к созданию которого призывал родоначальник новой русской литературы.
Пушкин, певец поколения русских дворянских революционеров, впервые поэтически полнокровно утвердил мир русской жизни как мир красоты, противостоящий уродствам действительности, и эту великую традицию по-своему, в существенно новых и отягченных гораздо более острыми внешними и внутренними конфликтами условиях развивал Герцен.
Герцен всем содержанием и стилем «Былого и дум» утверждал красоту тех новых сторон и черт русской жизни и прежде всего мира передовой мысли, которые столь пристально еще не привлекали и не могли привлечь взгляд Пушкина, глубоко чувствовавшего, однако, всю прелесть «светлых мыслей красоты».
Вера в русскую передовую мысль и в ее замечательных представителей, в великое будущее России, а также постепенно, хотя и очень медленно крепнувшее убеждение в возрастающей роли западноевропейских революционных сил и прежде всего пролетариата, — все это позволяло Герцену и на склоне лет надеяться на неминуемое торжество «исторической эстетики», то есть на победу прогрессивных, исполненных мощи, поэзии и красоты, исторических сил.
Как каждый великий художник, Герцен, найдя и открыв те стороны жизни, чье поэтическое перевоплощение влекло его неудержимо, сумел в сфере действительности увидеть и отразить целое, весь склад русской духовной жизни, русского человека в их исторических корнях и их движении к будущему.
Мы до сих пор сосредоточили внимание главным образом на историческом своеобразии в корнях «Былого и дум». Конечно, та роль, которую это произведение играет в духовной жизни нашего времени, не может быть охарактеризована вне этих исторических связей. Тем не менее определение этой роли является самостоятельной и крайне существенной задачей.
Еще в раннем своем произведении — «Записки одного молодого человека» — Герцен дал очень глубокое объяснение того, почему классические произведения обладают непреходящей ценностью и вновь и вновь перечитываются сменяющими друг друга поколениями. Он говорит здесь о себе, что любит перечитывать творения великих мастеров — Гете, Шекспира, Пушкина, Вальтер Скотта и каждый раз находит в них нечто новое: «…в промежутки какой-то дух меняет очень много в вечно живых произведениях маэстров. Как Гамлет, Фауст прежде были шире меня, так и теперь шире, несмотря на то что я убежден в своем расширении. Нет, я не оставляю привычки перечитывать; по этому я наглазно измеряю свое возрастание, улучшение, падение, направление… Человечество своим образом перечитывает целые тысячелетия Гомера, и это для него оселок, на котором оно пробует силу возраста» (I, 279).