— Да неужели вы за этим приехали из Лондона в Твикнем?! — спросил я.
— Ваше мнение нам очень дорого.
— Помилуйте, господа, да я сам был знаком с Бартелеми, и хуже вас — потому что никакой общей работы не имел, но не отрекаюсь от него. Я не знаю дела, суд и осуждение предоставляю лорду Кембелю, а сам плачу о том, что такая молодая и богатая сила, такой талант — так воспитался горькой борьбой и средой, в которой жил, что в пущем цвете лет — его жизнь потухнет под рукою палача.
Поведение его в тюрьме поразило англичан, ровное, покойное, печальное без отчаяния, твердое без jactance.[107] Он знал, что для него все кончено — и с тем же непоколебимым спокойствием выслушал приговор, с которым некогда стоял под градом пуль на баррикаде.
Он писал к своему отцу и к девушке, которую любил. Письмо к отцу я читал, ни одной фразы, величайшая простота, он кротко утешает старика — как будто речь не о нем самом.
Католический священник{109}, который ex officio[108] ходил к нему в тюрьму, человек умный и добрый, принял в нем большое участие и даже просил Палмерстона о перемене наказания, — но Палмерстон отказал. Разговоры его с Бартелеми были тихи и исполнены гуманности с обеих сторон. Бартелеми писал ему: «Много, много благодарен я вам за ваши добрые слова, за ваши утешения. Если б я мог обратиться в верующего — то, конечно, одни вы могли бы обратить меня — но что же делать… у меня нет веры!» После его смерти, священник писал одной знакомой мне даме{110}: «Какой человек был этот несчастный Бартелеми — если б он дольше прожил, может его сердце и раскрылось бы благодати. Я молюсь о его душе!»
Тем больше останавливаюсь я на этом случае, что «Times» со злобой рассказал насмешку Бартелеми над шерифом.
За несколько часов до казни один из шерифов, узнав, что Бартелеми отказался от духовной помощи, счел себя обязанным обратить его на путь спасения — и начал ему пороть ту пиетистическую дичь, которую печатают в английских грошовых трактатах, раздаваемых даром на перекрестках. Бартелеми надоело увещание шерифа. Апостол с золотой цепью заметил это и, приняв торжественный вид, сказал ему: «Подумайте, молодой человек — через несколько часов вы будете не мне отвечать, а богу».
— А как вы думаете, — спросил его Бартелеми, — бог говорит по-французски или нет?.. Иначе я ему не могу отвечать…
Шериф побледнел от негодования, и бледность и негодование дошли до парадного ложа всех шерифских, мэрских, алдерманских вздохов и улыбок, — до огромных листов «Теймса».
Но не один апостольствующий шериф мешал Бартелеми умереть в том серьезном и нервно поднятом состоянии — которого он искал — которое так естественно искать в последние часы жизни.
Приговор был прочтен. Бартелеми заметил кому-то из друзей, что уж если нужно умереть — он предпочел бы тихо, без свидетелей потухнуть в тюрьме, чем всенародно, на площади, погибнуть от руки палача. — «Ничего нет легче: завтра, послезавтра я тебе принесу стрихнину». Мало одного, двое взялись за дело. Он тогда уже содержался как осужденный, то есть очень строго — тем не меньше через несколько дней друзья достали стрихнин и передали ему в белье. Оставалось убедиться — что он нашел. Убедились и в этом…
Боясь ответственности, один из них, на которого могло пасть подозрение, хотел на время покинуть Англию. Он попросил у меня несколько фунтов на дорогу; я был согласен их дать. Что, кажется, проще этого? Но я расскажу это ничтожное дело для того, чтоб показать — каким образом все тайные заговоры французов открываются, каким образом у них во всяком деле компрометирована любовью к роскошной mise en scene бездна посторонних лиц.
Вечером в воскресенье у меня были, по обыкновению, несколько человек — польских, итальянских и других рефюжье. В этот день были и дамы. Мы очень поздно сели обедать, часов в восемь. Часов в девять взошел один близкий знакомый. Он ходил ко мне часто, и потому его появление не могло броситься в глаза, но он так ясно выразил всем лицом «Я умалчиваю!», что гости переглянулись.
— Не хотите ли чего-нибудь съесть или рюмку вина? — спросил я.
— Нет, — сказал, опускаясь на стул, сосуд, отяжелевший от тайны.
После обеда он при всех вызвал меня в другую комнату и, сказавши, что Бартелеми достал яд (новость, которую я уже слышал), — передал мне просьбу о ссуде деньгами отъезжающего.