В беднейшем северном углу николаевской России в семье нищего причетника растет с младенчества уверенный в присутствии Бога Ваня Сергиев, мучительно стыдящийся, что отец тратит на его обучение «последние средства», а грамота ему дается «туго». Однако спасает молитва – «вдруг спала точно пелена с моего ума». В итоге Ивана даже направляют в Петербургскую академию на казенный счет. Юноша мечтает обращать в православие дикарей, но вынужден жениться, чтобы получить приход в Кронштадте, служившем в ту пору «местом высылки административным порядком порочных, неправоспособных, в силу своей порочности, граждан, преимущественно мещан и разного сброда». Который молодой батюшка и принялся обращать весьма непривычным способом: «Приходит отец Иоанн в бедную семью, – рассказывал об этих походах очевидец, – видит, что некому сходить даже за съестными припасами, потому что из одного угла доносятся болезненные стоны хворой матери семейства, из другого несмолкаемый плач полуголодных, иззябших, больных ребятишек. Отец Иоанн сам отправляется в лавочку, чтобы купить провизию, в аптеку за лекарством или приводит доктора, словом, окружает несчастную семью чисто родственными попечениями, никогда, разумеется, не забывая и о материальной помощи, оставляя там последние свои копейки, которых слишком мало в то время имел еще сам».
«В будущем один из биографов отца Иоанна заметит: это первый священник, который не просил деньги, а отдавал». Отец Иоанн дал еще и обет воздержания, чтобы ежедневно служить литургию: «Счастливых семей, Лиза, и без нас довольно. А мы с тобой посвятим себя на служение Богу». Он и без того оброс родней: «Горе мне с домашними моими, с их неуважением к постановлениям церковным, с их лакомством всегдашним, безобраз[ием] в повседневной жизни».
Такая раннехристианская жертвенность, разумеется, встретила недоверие у просвещенной публики, но завоевала растущую с каждым годом любовь простонародья. Раздаваемые копейки стали возвращаться многотысячными пожертвованиями, тоже раздаваемыми большей частью по вдохновению, которое, естественно, начала использовать свита, наросшая вокруг чудотворца. Ибо народ еще и поверил, что Иоанн Кронштадтский способен исцелять страждущих. «Господь слышал мои, хотя и недостойные, молитвы и исполнял их: больные и расслабленные исцелялись. Это меня ободрило и укрепило. Я все чаще и чаще стал обращаться к Богу по просьбе тех или других лиц, и Господь за молитвы наши общие творил и творит доселе многие дивные дела». Народный кумир прямо запрещал себе ослабление веры в чудеса: «Старайся всеми силами искоренить в себе непокорность неверия. А эта непокорность проявляется каждый раз почти, когда читаешь и слушаешь такое, что требует веры и что само в себе чудесно. Непослушание неверия обыкновенно старается объяснить и самые чудеса естественным образом…» Лев (Толстой) как раз чудеса прежде всего и удалил из своего «перевода и изложения» Евангелия: «Единственное значение этих стихов для христианства было то, что неверующему в божественность Иисуса они доказывали ее. Для человека же, понимающего неубедительность рассказа о чудесах и, кроме того, сомневающегося в божественности Иисуса по его учению, стихи эти отпадают сами собой по своей ненужности». Именно поэтому отец Иоанн, помимо прочего, обвинял Толстого еще и в «барской спеси»: «О, если бы этот слепец яснополянский прозрел! Но для этого нужна простота веры, подобная вере иерихонского слепца. А допустит ли гордость графа до этой святой простоты?»
Как, это про Толстого, предлагавшего учиться писать у крестьянских ребят, тянувшегося к народному языку, не позволявшему сказать ничего фальшивого, про Толстого, признававшегося в своей гениальной «Исповеди», что от отчаяния его спасло сближение с верующими из бедных, хотя к их вере «примешано было тоже очень много суеверий»? Но что делать, «нельзя было себе представить их жизни без этих суеверий». Однако же по отношению к «суевериям» исторического христианства Толстой не проявляет и тени терпимости: «Я находился в положении человека, который бы получил мешок вонючей грязи и только после долгой борьбы и труда нашел бы, что в этом мешке, заваленные грязью, действительно лежат бесценные жемчужины».
Отец Иоанн же, если бы даже сумел пропустить мимо ушей уподобление церковного учения вонючей грязи, все равно бы не согласился изгнать из него веру в чудеса, ибо именно она, а вовсе не «нравственное и метафизическое учение» (вера без чудес мертва есть) была способна хоть отчасти утешать (утишать) те валы людского горя, которые ежедневно прокатывались над его головой, частенько грозя и поглотить: «сронили наземь и пошли по нем», «он, агнец Божий, встал, перекрестился и пошел, не промолвив ни словечка». Но когда дело шло о защите «малых сих» от соблазна…