Поэтика обыденности у русских женщин сегодня, похоже, не в чести – самые жесткие рассказы в далеко не мягком сборнике принадлежат женщинам. «Петруха» Марии Панкевич, собираясь в тюрьму сразу же после убийства соседа-любовника, прихватила даже шторку для душа, которой можно будет занавесить «санугол». «Шторку Петруха отвоевала у матери, Анфисы Ивановны. Та была очень недовольна, что дочь убила соседа. “Ты-то отдыхать будешь лет семь, – возмущалась она, – а я мало того что детей твоих корми, в школу води, на танцы води, так еще и новую шторку тебе в камеру вонючую?!! Все, на передачи больше не рассчитывай!”»
«14 часов 88 минут» Натальи Романовой рисуют, на первый взгляд, классическую шпалоукладчицу в ватных штанах, заправленных в боты сорок четвертого размера. «Она не очень высокая, но крупная, фигуру имеет слоноподобную: с тяжелыми широкими руками и ногами и огромным, совсем не женственным, а каким-то бесформенным каменным задом. И вот она непостижимым образом располагает его на крошечной игрушечной табуретке и, крепко усаживаясь, сильными уверенными движениями набрасывает портреты праздных заказчиков, бросая на них из-под нависшего лба быстрые цепкие взгляды маленьких глаз», – таков портрет уличной художницы Валентины Баскаковой. Дома у художницы валяется в памперсах ничего не соображающая бабка, вполне, однако, ухоженная и отмытая в душистой ванне Валентиной вместе с ее сыном Федотом, и сидит за своим шедевром горный Левша Аблез, сумевший изготовить гиперреалистическую миникопию ленинградского сортира времен социализма (Кабаков отдыхает). И эта идиллия тянулась бы вечно, если бы Аблез не вздумал изменять Валентине с осликом из зоопарка…
Впечатляет? Дальше будет еще интереснее. Притом тоже отлично написано и густо сдобрено черным перцем черного юмора. Немудрено, что наши читательницы предпочитают либо чистую мелодраму, либо такую чернуху, в которую не веришь. А тут все написано так достоверно и мастеровито, что усомниться невозможно, правдивее самой правды, как говаривал Хемингуэй. Но что же заставляет настоящих писателей так зорко вглядываться и так впечатляюще точно изображать столь жуткие стороны реальности, если назначение искусства заключается в том, чтобы защищать нас от этой жути? «Русские женщины» убеждают нас, что, как ни огромна жестокость и нелепость мира, сила человеческого – и прежде всего женского – сопротивления тоже огромна и новые русские женщины – что-что, но все до одной неустрашимы.
Возвращение в Эдем
Выражение «женская проза» часто обижает писательниц, а иногда даже и читательниц: почему тогда не говорят о мужской прозе, нет прозы женской и мужской, есть просто проза. Что ж, можно зайти и дальше (или ближе?): нет литературы испанской и английской, есть просто литература. Но если мужчины и женщины чем-то все-таки отличаются, это непременно должно выразиться и в том, что они пишут и читают. Наверное, каждый наблюдал, как умная любящая женщина в ответственном собрании пасет мужа-интеллектуала, чтобы он не сморозил какую-нибудь бестактность. Эта же психологическая чуткость наделяет женщин драгоценным даром ощущать повседневную жизнь захватывающей драмой. «О глубокомысленных и высоких материях я пишу с такой же легкостью, как и любой другой в наше время; но мне не дан тот поразительный дар, который благодаря верности чувства и описания делает увлекательными даже самые заурядные и обычные события и характеры», – это Вальтер Скотт о Джейн Остин.
Притом что люди в ее романах никогда не трудятся и вообще не занимаются серьезными делами – я, по крайней мере, такого не припомню. Возможно, просто-напросто потому, что женщины из приличного общества в ту пору почти не работали – или становились не вполне приличными: начнешь с «она езжала по работам», а закончишь «служанок била осердясь».
Даже в Соединенных Штатах Америки, в деловом Нью-Йорке еще семидесятые годы XIX века были «Эпохой невинности» – так, по крайней мере, назвала свой роман (СПб., 2012) Эдит Уортон (1862–1937), первая женщина, получившая Пулитцеровскую премию. Издательская аннотация пытается раскалить наш интерес мелодраматической вулканизацией («непревзойденный шедевр, сотканный из интриг, подозрений, вины и страсти»), но первые же страницы открывают, что книга слишком изящна и умна для мелодрамы. Правда, аристократическая изысканность обстановки с тех же первых страниц наводит на мысль, что наше представление об Америке, добытое из Марка Твена, Джека Лондона и О. Генри, было несколько односторонним: главный герой, молодой адвокат Ньюленд Арчер, не торопясь выкуривает сигару «в готической библиотеке, уставленной застекленными книжными шкафами черного ореха и стульями с резными спинками». Он не спешит, потому что «Нью-Йорк – город столичный, и всем известно, что в столичных городах рано приезжать в оперу “не принято”, а понятие “принято” или “не принято” играло в Нью-Йорке Ньюленда Арчера роль не менее важную, чем непостижимый страх перед тотемами, которые вершили судьбы его предков много тысяч лет назад».