Выбрать главу

Калинин хитро взглянул на жену, — а ты сама на таком митинге побывай.

— Тебе уж не впервой.

— Завтра в Москве на заседании ВЦИК будут нового председателя выбирать, вместо покойного Якова Михайловича.

— А тебя что тревожит?

— Не говорил я тебе прежде, Ленин думает мою кандидатуру выдвигать.

— Как же ты будешь председателем ВЦИК?

— Подожди, изберут ли еще.

Екатерина Ивановна покосилась на мужа — со мной в прятки не играй.

— Сегодня известие от Ленина пришло: просил мне лично передать, что считает такое решение единственно целесообразным.

— Да я про тебя спрашиваю, как же ты справишься с такой должностью?

— Чего же гадать — пока я и круг занятий осмыслить не могу. Только заметь, когда я тебе принес известие, что городским головой стал, ты куда больше подивилась. А теперь вот второй год прошел и вроде бы ничего особенного, так и быть должно — быстро люди привыкают.

Екатерина Ивановна не ответила, она думала о чем-то своем, как и положено жене, наверное, о семейном, и лицо у нее было усталое, грустное.

Вскоре все спали. Только на кухне еще возился Иван Федорович. Он решил приготовить к завтраку запеканку. Отмочил овес и проворачивал его теперь через мясорубку. Торбик не знал, что Калинин и Котляков ранним утром уйдут из дома, даже не вспомнив о завтраке. Они этого тоже не знали.

Ранним утром 30 марта обитателей особняка, который еще по-прежнему называли домом Брандта, разбудил тревожный стук в парадную дверь.

III

В третьем часу утра словно отрезало: замолчал телефон, не тревожили комендатуры — ни районная, ни центральная, перестала хлопать дверь внизу, затихла перебранка подле дежурного. Лепник научился без ошибки, не теряя и минуты, улавливать тот перелом, за которым начинает спадать лихорадка ночной работы. Он тут же сбежал вниз, сказал дежурному:

— Поеду посты проверю. Задержусь — посылайте Большой проспект, 916, кв. 10. Понял?

— Понял, товарищ комендант.

И вдруг, неожиданно для себя, Лепник рассмеялся:

— А что понял-то?

— Если задержитесь, так Большой проспект…

Сырой холодный ветер, прихваченный ночным морозцем, натянул на мостовые наледь. Комендант хоть и с трудом, но удерживался в седле: шины скользили, словно коньки. Он и в самую лютую непогоду, несмотря на снег и лед, передвигался по городу на велосипеде.

Комендант ехал проспектом, сворачивал в улочки, вглядывался в черные ямы дворов, встречал патрули, слушал доклады постовых, отдавал распоряжения — исполнял все, что и полагается исполнять руководителю комендатуры. А мыслями Рудольф Лепник весь безраздельно был уже на Васильевском острове, в комнате, которая стала его домом. Был вместе с нею.

И, как всегда, свет от ее окна — словно первая встреча с нею. С улицы видно было не само окно, а лишь блики, которые падали от него на кирпичную кладку соседней стены. Давно ли стоял он тут, не смея войти в дом, не смея поверить, что эта курсистка — такая красивая, такая серьезная, такая независимая, такая Образованная и такая любимая станет когда-нибудь его женой. А вот и стала.

Она сразу открыла дверь. Волосы гладко причесаны, коса уложена в пучок, у блузки даже верхняя пуговица застегнута. Приди он не сейчас, а еще через несколько часов, она бы так и сидела, не позволив себе прилечь. Рудольф знал об этом, волновался, задерживаясь, гордился и радовался при каждой встрече. Ню сегодня мелькнуло и «сожаление: ему хотелось увидеть ее полуодетой, с распущенными волосами, разомлевшей от сна. Но время это еще не настало для них: они стеснялись друг друга, стеснялись каждого неловкого движения и двусмысленного слова. Для них не настало еще время естественной откровенности отношений жены и мужа и никогда не настанет: у них ничего не было, кроме этой ночи, да и не ночи, а минут каких-то, выкроенных для жены комендантом революционной охраны, который поехал проверять посты.

Она тянула в комнату, а он целовал и целовал ее подле двери. Она отвечала Рудольфу, и губы ее становились все податливее и мягче.

— Я хочу дышать тобою.

— Никогда не думала, что мужчины могут быть такими ласковыми, а ты и вовсе…

Она еще наблюдала за ним, словно со стороны, и каждый из них еще существовал сам по себе. Но уже в следующее мгновение она произнесла шепотом:

— Давай только разденемся…

В этом были ее просьба, ее желание, а потому и великая победа Рудольфа. И именно это мгновение стало для Рудольфа той самой острой близостью, которую довелось ему пережить с любимой женщиной. И если бы в последнюю минуту жизни, которая так скоро должна была для него наступить, кто-нибудь мог спросить Лепника о самом прекрасном, — он вспомнил бы эти слова и шепот, которым они были произнесены.

Потом они лежали в темноте. Рудольф не видел ее и старался представить, как движутся губы, как морщит она лоб, улыбается, чуть подергивая кончиком носа. Он мог, казалось бы, различить в темноте каждую черточку ее лица, но ему никак не удавалось собрать их вместе. Он хотел и не решался зажечь свет, хотя бы чиркнуть спичкой.

— Ты первый, кто умеет так меня слушать, и за это я тебя еще больше люблю. Мне хочется рассказывать тебе обо всем, обо всем. Поделиться каждой мыслью, постараться передать все мои чувства, — она говорила легко, плавно посылая в темноту слово за словом.

Рудольф любил эти предрассветные разговоры и боялся их. Она погружалась в мир своих ощущений, и Рудольф послушно следовал за ней, растворяясь в ее мыслях и чувствах, лишаясь дара речи, порой не имея сил ответить на обращенный к нему вопрос.

— Я ждала тебя эту ночь и старалась думать о нас, а мысли путались, прыгали кузнечиками с пятого на десятое. Я разучилась заглядывать вперед, думать о том, что будет. Жизнь раздробилась на дни, минуты, распалась, как цепочка, на звенья. Может быть, так велик каждый день и нет сил заглянуть за его край. А может быть, ты отучил меня думать о том, что произойдет завтра, когда-нибудь. Честное слово — это ты. Я жду тебя каждый вечер и каждую ночь, мечтаю о подобных минутах, хочу их с такой «силой, что не могу задумываться над тем, как мы встретимся завтра, будем жить через год.

Нет, я не справедлива. Жить одним днем — это не только от тебя, а от всего вместе. Прежде еще снег не сошел, а я уже думала, как бы заработать к следующей зиме. А теперь — получила на день хлеб, и хорошо. Прежняя жизнь представляется мне большой равниной; я иду по ней размеренно, не спеша: учусь на курсах, знаю, когда окончу, могу представить, что примерно меня ждет. А теперь… теперь и сама равнина пустилась вскачь, и я уже не бреду, а несусь по ней. Помнишь примеры на сложное движение? Я глупости болтаю, Рудольф, да? Подожди, не суди меня. Мы так много говорим теперь обо всем мире. Но каждый человек тоже мир. Сколько времени можно прожить, не заглядывая в себя, не имея времени задуматься, со всеми вместе поднимаясь на одной волне, живя общим порывом? Революции тоже проходят.

А может случиться так, что все люди отучатся опираться на себя, двигаться, отталкиваясь от самих себя, в своих мыслях и чувствах черпать энергию? Вдруг! Это будет очень страшно. Даже представить жутко, что произойдет, если обмелеет однажды самый глубокий в мире океан — океан человеческой души. Я думаю о тебе, Рудольф, что станет твоей точкой опоры в той, иной жизни, когда один день будет спокойно сменяться другим. Я думаю о себе…

Рудольфу хотелось растормошить ее, избавить от мыслей, которые так коварно уводили ее за круг его жизни. Он не был согласен с ней, но он и не возразил. Тревоги ее были рождены их любовью, рождены здесь, где существуют они и только они — от неба до земли, от полюса до полюса. Что мог он возразить? Стараться убедить, что мир любви их не может существовать сам по себе, он зыбок, подобно темноте этой ночи, которая совсем недавно так сладко укрывала их, а теперь начала отступать перед серой мглой. И время их истекло, и надо расставаться — не когда-нибудь, а именно сейчас. Он так и не произнес ни слова, как нет во сне сил сделать всего лишь одно движение, чтобы отстраниться от опасности.