«Это доверие я рассматриваю… я принимаю как доверие петроградским рабочим… революционному петроградскому пролетариату. Я с сожалением… я с глубоким сожалением расстался… оставил работу в рядах петроградского пролетариата».
Кондуктор все не шел.
ПЯТЬ ДЕСЯТИЛЕТИЙ СПУСТЯ
Новый дом на окраине Ленинграда. А убранство квартиры, в которую я пришел, переносит в былое.
На комоде никелированная металлическая копилка с надписью на крышке: «Накопление — путь к богатству».
Мой собеседник — стар. Время долго трудилось над его лицом, черты стали такими жесткими, что трудно представить, каким оно было в молодости. Вот только зачесанные назад волосы, наверное, и раньше так же распадались на прямой пробор, но теперь они седые.
Одет он в синий френч. На груди орден Красного Знамени, тот, прежний, без ленты.
Мы встречаемся уже не первый раз и решаем сразу же продолжить нашу беседу. На столе появляется толстая папка с бумагами — семейный архив. Раскладываем документы. Отпечатанный на толстому картоне с золотым обрезом пригласительный билет: «Николай Афанасьевич и Ирина Аникеевна Афанасьевы просят Вас пожаловать на бракосочетание сына их Василия Николаевича с Елизаветой Семеновной Федоровой…» Рядом ложится фотокопия удостоверения, оригинал его владелец передал Ленинградскому музею революции. «Товарища Афанасьева Василия, красноармейца отряда Кишкина первого батальона особого назначения 17-й милиционной бригады, наградить Знаком Отличия ордена Красного Знамени за то, что во время кронштадтской операции, находясь под ураганным огнем противника, сдерживал наступающие цепи от попытки пойти назад и, ворвавшись в Кронштадт третьей группой, ожесточенно дрался с мятежниками. Орден Красного Знамени № 2124».
Да, я в гостях у бывшего помощника коменданта 3-го подрайона революционной охраны Петроградской стороны Василия Николаевича Афанасьева.
В комнате появляется Елизавета Семеновна. Она подозрительно посматривает на дверь — не сквозит ли. Достает плед, кладет его на колени мужу.
Я привез с собой выписки, которые сделал в архиве и библиотеке, показываю их Василию Николаевичу. «Коменданту Центральной Комендатуры Революционной Охраны гор. Петрограда. Рапорт. Доношу, что Комендант 3-го подрайона Револ. Охр. Петерб. Стор. РУДОЛЬФ ЛЕПНИК с 9 сего апреля ввиду его смерти уволен. Прошу вышеназванного Коменданта исключить из списка служащих. Район. Комендант В. Курочкин».
В апреле девятнадцатого года газета «Северная коммуна» публиковала объявление в траурной рамке: «12 апреля на Смоленском кладбище похороны жертв белогвардейских взрывов на городской водопроводной станции: коменданта 3 подрайона революционной охраны Петроградской стороны Рудольфа Леп-ника…»
— Рудольф Карлович был тяжело ранен, ноги ему особенно исковеркало, прожил он после этого всего лишь несколько дней, — вспоминает Афанасьев. — Был я у него в больнице на второй либо на третий день после взрыва. Говорил, что чувствует себя нормально, только жар сильный, температура высокая. На врачей жаловался — перевязки не делают. Один раз перевязали — и все. В то время медицинский персонал по большей части нелоялен был. Петропавловская больница хоть и в нашем районе находилась, но повлиять на врачей я все равно не мог. Умер Рудольф Карлович от заражения крови.
На похоронах его я не был. Что стряслось в тот день — не припомню, но, видно, не смог, занят был… Три месяца мы вместе с ним работали, и днем и ночью рядом были, а вообще-то ничего друг про друга не знали. Все некогда было. Не помню, чтобы хоть раз один на свободную тему беседовали, просто так, по душам поговорили. Неизвестно мне было, что у него родители живы, наверное, так и не узнали, когда и где сын их погиб. И о том, что женат был Рудольф Карлович, впервые от вас услышал.
Теперь не только вам, а и мне понять трудно, как это я мог на похороны своего коменданта не явиться. Все то время, начиная со штурма Зимнего дворца, я в нем участвовал; да нет, раньше, пожалуй, — в первый же день Февральской революции мы полицейский участок подожгли, четвертый участок на Большой Зеленина, дом 27. Одним словом, все годы революции одним днем теперь представляются. Мы как-то с Елизаветой Семеновной старались припомнить: был ли в нашей молодости хоть один вечер, когда бы мы его вместе без дела провели. Не было такого вечера. Если попал домой — так поспать, сомкнул глаза — будят.
Мы вспоминаем прошлое, вспоминаем вместе: Афанасьев — то, что пришлось пережить, я — то, что удалось узнать. Но и Василий Николаевич как бы со стороны смотрит на события былых времен, как бы комментирует эпизоды — точно, без труда называя имена, фамилии, даты, легко вспоминая названия улиц и номера домов. Эта безукоризненная точность еще более укрепляет ощущение отстраненности в его рассказе, словно говорит не о себе, а о хорошо ему знакомом юноше из революции Васе Афанасьеве. Мне кажется это странным, я не могу пока объяснить…
— О том, как гонялись за бандитами, я вам уже прежде рассказывал. Всякое тогда бывало, случалось и комическое, не обходилось без недоразумений. Представьте себе, однажды самого Горького задержали, Алексея Максимовича. В июне 1919 года это было. Революционную охрану незадолго перед тем в милицию преобразовали, и я начальником отделения стал.
По городу ходить тогда до девяти часов вечера разрешалось. Вот и задержали Алексея Максимовича на Каменном острове за нарушение комендантского часа. Были с ним две особы. Не я задерживал, сотрудники. Привели в отделение. А там на проверку документов очередь выстроилась. Он и его спутницы тоже в эту очередь встали. Я раз прошел мимо, два. Он мне все документы протягивал, молча, ни слова не говоря. А я отмахивался: «Обождите в очереди. Придет время, у всех документы посмотрим». В шляпе он был, не узнал его. Потом стал подниматься на второй этаж, взглянул вниз, усы увидел, тут и дошло — Горький.
Подошел, извинился — можно, мол, вас на минуточку. Он смеется: «Ничего, ничего, я доволен даже, что получил возможность познакомиться с вашей работой, она действительно трудная». Даю ему пропуск на свободный проход по городу, а он говорит: «Мне на одного пропуск не нужен, на троих давайте».
Мне хочется узнать еще об одном человеке, связанном с комендатурой 3-го подрайона Петроградской стороны, и я пользуюсь паузой.
— Василий Николаевич, в архиве хранится документ об отчислении коменданта, который был предшественником Лепника. Его уволили из революционной охраны за нарушение законности. Вы никогда не слышали, что стало с ним потом?
— Нет, не слыхал. Последний раз видел Василия Никитовича тогда на Московском вокзале — и все. Сгинул куда-то. А вот вспомнить о нем пришлось, и случилось это, признаюсь вам, в те минуты, когда мне очень стыдно за себя было. Помните, когда-то мы с Василием Никитовичем о политике и совести горячо потолковали. Он еще сказал тогда, мол, побываете за Охтой, где приговоры приводят в исполнение, иными глазами на мир смотреть станете. Как будто накликал этот тип, пришлось и мне там однажды быть.
Связано это было с делом, о котором вы знаете, Матроса и Заломаева к высшей мере приговорили. И девчонке той, Верочке, тоже расстрел. Я сам за такое решение ходатайствовал: восемнадцать лет ей было, а уже со вторым налетчиком жила, много людей погубила, только по нашим подсчетам — за ней семнадцать грабежей числилось.
Вскоре после того, как вынесли приговор этой троице, вызывают меня в Кресты. Собрался было, а где находятся Кресты — и не знаю: сколько арестованных туда направлял, а сам не был. На Выборгской стороне они оказались. Там комиссия ожидала, в которую и меня назначили. Я должен был перед расстрелом опознать бандитов, которых арестовывал. Бывали случаи, когда приговоренные к смерти уголовники ночью вместо себя других из камер выталкивали.
Осужденных за Охту отвезли, место глухое, когда-то там узкоколейка проходила. И комиссия приехала. Вызывают осужденного, член комиссии опознает его, после этого приговор приводится в исполнение.