Но когда Павла Юрьевна в спальню вбежала, то сказала совеем другое. Она перепугано крикнула:
— Мальчики, вы тонули? Вы искупались, мальчики?
Митя, стараясь вызвать к себе как можно больше сочувствия, зашмыгал носом еще шибче, кивнул под одеялом головой, а Саша, тоже из-под одеяла, пробубнил:
— Это не я искупался, это он искупался… Он нашу Зорьку спас.
Про вожжи, про Филатыча Саша решил молчать. Ему было противно и думать про эти вожжи, он только и повторил:
— Это я чуть не утопил Зорьку, а Митя — спас!
Но Сашино вполне рыцарское признание Павла Юрьевна как будто и не слышала. Она смахнула с мальчиков одеяла, пощупала сухой, прохладной ладонью Митин лоб, затем Сашин лоб и сказала по-докторски:
— Ужинать — здесь, лежа; внутрь — аспирин; к пяткам — грелки, и два дня — вы слышите? — два дня ни в коем случае не вставать с постели.
— Как два дня? — всколыхнулся Митя. — А Зорьку лечить? Ей ноги забинтовать надо и внутрь тоже чего-нибудь надо бы дать!
— Лежи, лежи, — сказала Павла Юрьевна, а в приоткрытую дверь спальни просунулись любознательные малыши и запищали наперебой:
— Ее уже лечат! Зорьку уже бинтуют. Сам Филатыч бинтует… Ох, он там и ру-га-ит-цаа!
— Вот видите, что вы натворили, — уже не по-докторски, а тихо, по-домашнему произнесла Павла Юрьевна. — Не хватало вам еще заболеть, тогда совсем ужас…
А после общего отбоя, когда весь интернат мало-помалу угомонился, мальчики слышали: к ним в тихую спальню приходил Филатыч. Мальчики слышали его, но не видели. При первом звуке его шаркающих шагов, еще до того как открылась дверь, они запахнулись опять наглухо одеялами, притворились крепко спящими, и Филатыч потоптался у кроватей, поскрипел половицами и сказал негромко вслух:
— Ну что ж… Пущай спят… Поговорю с трудящими, болящими завтра утречком!
И — на цыпочках ушел.
МАЛЬЧИК
Тот зимний вечер помню, как сейчас. Я пришел из школы, мама тоже дома, мы собираемся ужинать.
Настроение у нас хорошее, потому что завтра — каникулы.
И вдруг безо всякого стука-предупреждения дверь открылась, и прямо с мороза, с улицы, к нам вваливается наш, из маминой деревни, давнишний знакомый — дядя Коля Вестников.
Несмотря на холод, от него краснолицего, рыжего, так и валит пар. Он громко, приветливо басит:
— Здравствуйте! Я у вас на станции зерно сдавал, теперь еду обратно. Так что собирай, Фаина, твоего Левку к нам в гости, в деревню. Об этом ваша бабушка Астя наказывала строго-настрого!
Мама отвечает улыбчиво, в тон ему:
— Сначала скинь хоть шапку! Присядь к столу! А Левка подождет, не велик он барин.
Но дядя Коля настаивает:
— Ждать некогда, на дворе и так потемки!
И вот, осчастливленный в самый канун каникул таким жданным и нежданным приглашением, на такой вот веселой волне я и собираюсь мигом. И вот мы с дядей Колей уже в санях-розвальнях.
Не очень-то высокий, вороной, в предночных сумерках совсем черным-черный конь нетерпеливо, зябко скребет у крыльца копытом снег.
Мама тоже зябко придерживает одною рукою шаль на плечах, другою рукою машет нам, стоя в одних лишь домашних тапочках на студеных ступеньках.
Дядя Коля командует коню: «Но-о, Мальчик! Пошел!», намерзлые полозья взвизгивают, и мы круто от крыльца вывертываем на проезжую дорогу.
Станционный поселок там и тут в огоньках, но мы все это минуем быстро. Вороной конь-конек с неожиданно ласковой кличкой — Мальчик, бойко нахрупывает по снежку подковами, наши сани-розвальни несет легко. Он не убавляет рысистого хода даже и тогда, когда сворачиваем с большой, разъезженной дороги на дорогу проселочную, узкую.
Дорога эта вьется под темным небом по белым-белым лугам. С их простора и от скорой езды встречь нам тянет довольно пробористый, студеный ветерок. Дядя Коля повертывается, вытряхивает из-под соломенной в санях подстилки широченный тулуп, накрывает меня почти с головой:
— Вот! Ладно взял про запас… А то в твоем пальтеце на ветру не больно-то рассидишься… Кутайся, кутайся, да плотнее!
И от уютного, теплого тулупа, от заботливых слов дяди Коли на меня вдруг накатывает волна не только радостная, но и волна удивительной ко всему нежности.
А впереди начинает подыматься лунный круг. И ночное небо в том лунном месте, и белые снега на лугах, и заиндевелые вдали перелески, рощицы — стали отсвечивать тоже нежно-серебряным светом. Мне в санях уплывать в эту нежность сладко. Мне приятно смотреть из-под тулупа на пробегающие сбоку саней тонкие кустики, на резковатого, но доброго дядю Колю рядышком с собой, на старательного, ходкого коня Мальчика, — и всех и все я в эти минуты люблю.
Люблю, но высказать стесняюсь. Боюсь: дядя Коля надо мной рассмеется. И в таком вот чуточку запутанном состоянии я — странное дело! — засыпаю.
Сколько времени проспал, не ведаю. Пробудился от тревожного голоса дяди Коли, от быстрого стука и качки саней.
Я вскочил на колени, гляжу: а перед нами луна теперь огромная — в половину небес. Мы мчим прямо на ее свет. Дядя Коля припал к передку саней, руки с вожжами вытянул, кричит Мальчику:
— Наддай, наддай! Не выдай, милый!
И Мальчик мчится не рысью, а так по-над дорогой и стелется. Он едва не вышибает задними подковами дощатый санный передок.
Я вцепился в полушубок дяди Коли:
— Что хоть такое? Что?
Дядя Коля отвечает криком:
— Держись крепче! Волки!
— Где? — застылым сразу голосом сиплю я, шарю глазами. И вижу: со стороны близкой к нам рощицы, взметывая искрящийся под луною снег, летят три прыгучие тени. Летят к дороге, наперехват нашего пути.
У меня лед-мороз пошел по телу. А дядя Коля все кричит Мальчику, кричит как человеку:
— Быстрей! Быстрей! Не дай им обойти нас! Если обойдут — не прорваться!
И, видать, не очень надеясь, что Мальчик поймет, дядя Коля вдруг самым дичайшим голосом взгаркивает:
— Гр-рабят!
И Мальчик этот вскрик понял, наддал так резко, что мы из саней чуть не вылетели, но и волки перенять Мальчика уже не успели.
Они оказались позади нас. Только лучше от этого почти не стало. Они все трое несутся теперь не по рыхлым сугробам, а по твердой, накатанной дороге, и, кажется, еще скачок — и вспрыгнут к нам на запятки.
Я на миг обернулся, увидел их жуткие глаза, увидел их заиндевелые морды, — уткнулся лицом дяде Коле в полушубок, в спину.
А дядя Коля, одною рукою не упуская вожжей, круто в санях оборачивается. В свободной руке у него свернутая жгутом веревка. Короткий конец веревки у дяди Коли в кулаке, и концом другим, длинным, всем жгутом распущенным он с размаха хлещет по стае, по мордам. Волки ошарашенно тормозят.
А когда кидаются за нами вновь, то дядя Коля веревку дергает, отпускает, опять дергает, отпускает, и на мерзлой, летящей из-под полозьев дороге веревка по-змеиному свистит, вьется, волки перед ней ход свой сбавляют каждый раз.
Потом они отстали совсем.
Сперва я подумал: «Выдохлись!», но тут дядя Коля сказал голосом более ровным:
— Слава те, господи! Деревня рядом!
И начинает сдерживать, успокаивать Мальчика.
А я глаза оробелые поднял и вижу тоже: под луной на краю белого поля горит теплая, золотистая искорка, рядом другая искорка, и там во всю заливаются собаки.
Ну, а Мальчик, как бы дядя Коля его не сдерживал, все равно влетел в деревню чуть ли не вскачь.
Он маленько успокоился лишь тогда, когда дядя Коля распряг его, завел в освещенную керосиновым фонарем теплую конюшню, когда, утишая, поводил туда-сюда по длинному меж лошажьих стойл проходу, да когда обтер сухою тряпицей и поставил, наконец, к кормушке, полной сена.