Ну не удивительно ли это? Человек, который только что чудом избежал смерти и которого смерть все еще громко и настойчиво призывает, останавливается и садится, чтобы посмотреть, не появится ли кто-нибудь из его товарищей!
У него на глазах, на двойном расстоянии ружейного выстрела, побоище подходило к концу. Он слышал крики жертв и крики убийц; при вспышках стрельбы он видел борьбу. Она продолжалась более получаса: нельзя перебить двести восемьдесят французов, чтобы они при этом не защищались. Наконец, стрельба стихла, крики умолкли. Все было кончено.
Тогда Роллан встал, бросил последний взгляд на лагерь и, не обнаружив в темноте ни одного беглеца, продолжил путь, пересек Мулую и пошел прямо вперед. Днем он прятался, а ночью отправлялся дальше. В течение трех дней вся его пища состояла из нескольких плодов инжира. К вечеру третьего дня небо заволокли страшные грозовые тучи. Гремел гром, лил дождь. Поднявшийся ветер выворачивал с корнем кусты.
Роллан продолжал шагать. На нем почти не осталось одежды, он был разбит, измучен, едва не умирал; он подсчитал, что сможет продержаться еще два или три часа. Решив, что пора покончить со всем, Роллан направился к марокканской деревне, которая была видна на горизонте. С наступлением темноты он до нее добрался.
У входа в деревню ему повстречались две женщины, которые шли за водой к роднику; заметив его, они с громким криком бросились бежать; но Роллан не остановился и вошел следом за ними в деревню.
В конце маленькой улочки он столкнулся лицом к лицу с парнем лет двадцати; увидев его, тот выхватил кинжал и бросился к нему. Роллан хотел умереть: открыв грудь, он ждал удара. Такая решимость на мгновение остановила араба; и все-таки он поднял руку, но тут другой араб спрыгнул сверху, с соседней террасы, и остановил его. Судя по всему, это был в достаточной степени уважаемый человек, ибо одним движением руки он отстранил убийцу и сделал Роллану знак следовать за ним.
Роллану не оставалось ничего другого, как подчиниться. Он последовал за своим покровителем, который привел его к себе, дал ему две-три минуты, чтобы согреться, затем предложил лечь и, связав ему руки и ноги, набросил на него попону.
У Роллана не осталось не только никаких сил, но даже и воли. У него было единственное желание, которое он не скрывал, — чтобы скорая смерть избавила его от всех мучений, какие, полагал он, ему еще предстоит испытать.
Однако араб понял поданные им знаки и ответил, что, напротив, вовсе не собирается его убивать, и призвал ничего не бояться. Действительно, на другой день утром араб подошел к Роллану и развязал веревки, которыми тот был связан.
Роллан провел у него семь дней. Араб не позволял ему выходить, но из добрых побуждений: несколько человек из деревни подстерегали беглеца, чтобы убить его.
На седьмой день какой-то мужчина вошел в хижину араба, поговорил с ним несколько минут и после этого отдал ему два дуро. Роллан был продан за десять франков. Дождались ночи, ибо, пока было светло, ни продавец, ни покупатель не решились бы провести Роллана через деревню. Но с наступлением темноты покупатель увел своего пленника к себе домой. Там он дал ему покрывало и бурнус и продержал у себя еще неделю. Потом он доставил его к одному из своих родственников, жившему в деревне на расстоянии одного дня пути от Лалла-Марниа. Дорога шла через горы Недромы.
Там Роллана передали французам. Вознаграждение, обещанное им своему хозяину, породило в душе этого человека план, в который Роллан никак не мог поверить, пока не оказался в объятиях своих товарищей.
Тем временем кольцо пленения все теснее сжималось для несчастных выживших офицеров. Правила их содержания становились все более суровыми. Пленные и шагу не могли сделать без надзора. Наконец, г-н де Коньор получил разрешение написать своей семье и генералу Каве-ньяку. Генерал Кавеньяк получил его письмо и написал ответ. Из этого ответного письма г-н де Коньор узнал, что его произвели в подполковники и что он стал офицером ордена Почетного легиона. Эта новость дошла до него к концу января.
И вот, после восемнадцати месяцев пленения один ко-джиа (чин, соответствующий у нас каптенармусу) начал вести переговоры с подполковником Курби де Коньором и г-ном Мареном. Ему было поручено спросить, желают ли они получить свободу в обмен на 12 000 дуро, то есть 72 000 франков.
На это предложение подполковник ответил, что ведет переговоры на свой страх и риск и от своего имени и что такая цена кажется ему чересчур завышенной. Коджиа удалился, предложив подполковнику Курби де Коньору хорошо подумать, ибо, при всем его высоком воинском чине, с ним вполне может произойти то, что произошло с другими.
Дело тянулось три недели; арабы все надеялись, что г-н де Коньор уступит, но тот продолжал отвечать, что, выкупая себя и своих товарищей на собственные средства, а не на средства правительства, он может вести переговоры лишь в пределах той суммы, которая соответствует его личному состоянию. Тогда арабы сбавили цифру выкупа до 50 000 франков, затем до 40 000 и, наконец, до 36 000.
Сошлись на этой последней сумме, на такой основе и был заключен договор, о котором поставили в известность дона Деметрио Мария де Бенито, коменданта Мелильи, и который привел к освобождению пленных; при этом освобождении нам и довелось столь чудесным образом присутствовать.
Так замкнулся для этих людей круг их пленения: отправившись из Джема-р'Азуата, они вернулись в Джема-р'Азуат. Они оставили капитана де Жеро еще живым на поле сражения у Сиди-Брагима и после четырнадцати месяцев отсутствия возвращались к подножию усыпальницы товарища, чтобы узнать о его смерти и рассказать нам о своем пленении.
Так, по прошествии четырнадцати месяцев, на протяжении которых героическая оборона и мучительный плен занимали все благородные умы, мы пришли с теми немногими, кто уцелел из этой прославленной навеки колонны, и привели с собой живых на могилу мертвых.
Усыпальницу, или, вернее, воинский мемориал, заключающий останки де Жеро и его товарищей, возвел в знак почитания их памяти гарнизон Джема-р'Азуата. Она непритязательна, но красивой формы — такой, какая и подобает солдатской гробнице. К несчастью, какой-нибудь ученый, посланный Институтом, или архитектор, разъезжающий по поручению правительства, причалит однажды, вроде нас, в Джема-р'Азуате, проследует по дороге, которой следовали мы, в глубь этой печальной красноватой долины, исполосованной темной зеленью, и, выехав из священного леса, окажется вдруг перед усыпальницей.
И тут ему придет мысль связать свое никчемное имя и безвестную репутацию с этим великим событием современных войн; он представит греческий проект, подготовит римский план; проект будет изучен, план — принят, и из нашей опустошительной Европы придет приказ заменить холодной работой карандаша горячую работу сердца. Эти святые камни, каждый из которых положен рукой брата, будут разбросаны; усыпальница, над которой склонилось старое изорванное знамя, будет разрушена, и на том месте, где сегодня возвышается усыпальница, волнующая совсем еще свежими воспоминаниями, вознесется нечто вроде храма с коринфскими колоннами и островерхим фронтоном — классическое кощунство, бледная копия некоего сооружения, возведенного три тысячи лет назад.
Счастье, что Каир — не Париж; иначе пирамиды давно уже исчезли бы, уступив место церкви Мадлен и зданию Биржи.
Мы двинулись назад, в Джема-р'Азуат. Я не знаю ничего печальнее и благоговейнее, чем это возвращение: каждый называл имя погибшего друга; на каждом шагу кто-то из офицеров останавливался и говорил своему спутнику: "Взгляни, именно здесь погиб такой-то". — "Да, — с улыбкой отвечал другой, — бедный парень, ведь он был самый храбрый и лучший из всех нас". (Ибо в глазах этих благородных мучеников погибает всегда самый лучший и самый достойный.)