Это предположение не слишком привлекательно: приняв его, чувствуешь себя будто осиротевшим. К тому же его обязательно поймут неправильно и станут сопротивляться ему, видя в нём отказ от Евангелия, отречение от всего, чему учит Библия (хотя на самом деле Библия, если понимать ее выражения буквально, учит о таком Боге, от какого мы давно уже отказались). Поэтому оно столкнется с сопротивлением не только фундаменталистов, но и девяти десятых церковного народа. Причем большинство тех, кто не ходит в церковь, возмутится в не меньшей степени — ведь люди, не склонные думать, готовы ревниво оберегать заброшенные ими самими верования и могут быть глубоко шокированы отказом от них. А самое главное, даже сторонник такого предположения чувствует, что и в нём самом многое противится этой революции. Как бы хотелось, чтоб она оказалась ненужной!
Всё это снова выдвигает настоятельный вопрос: ЗАЧЕМ? Разве нельзя обойтись без этой коперниковской революции? Нужно ли расстраивать всё то, во что счастливо верует большинство (или столь же счастливо предпочитает не веровать)? И есть ли у нас что-нибудь взамен?
НЕКОТОРЫЕ ХРИСТИАНСКИЕ ВОПРОШАТЕЛИ
Признаться, иногда я и сам сомневаюсь. Но вместе с тем я ясно понимаю, что от этих вопросов никуда не денешься. Ими надо заниматься, вернее, ими уже занимаются с самых разных сторон, потому что обойти их невозможно. Спорить можно только о том, возникают ли эти вопросы лишь в дебрях интеллектуальных дебатов или они уже выплыли наружу и очевидны для всех. Я-то, как епископ, прекрасно мог бы справляться с большей частью моей работы, вовсе не вдаваясь в подобные обсуждения. Я и без того мог бы поддерживать плавное круговращение церковной машины — без всех этих вопросов оно было бы даже более плавным. Характер проповедей, которые мне обычно приходится произносить, совсем не предполагает вхождения в круг этих проблем. Обилие моих повседневных обязанностей не только не побуждало, но даже и не позволяло мне заниматься такими вопросами достаточно долго, чтобы написать книгу, если бы мне не пришлось слечь на три месяца. Но эти мысли давно меня преследовали, и я сразу почувствовал, что на меня возложено духовное обязательство использовать время болезни, чтобы дать им созреть.
Я могу выразить всё это только так: разные вещи на протяжении многих лет вызывают смутное чувство тревоги; накапливаются и складываются вместе различные и поначалу не соотнесенные аспекты прочитанного и пережитого. Возникает безотчетное предчувствие чего-то очень важного и верного. Что это означает и почему это так — трудно пока осознать до конца. Иногда хочется прогнать эти мысли. Но тут же начинаешь понимать, что если хочешь сохранить искренность, остаться собою, надо в этих вопросах разобраться. Ибо если чувствуешь их важность и все же не уделяешь им внимания, потихоньку начинают терять силу все другие твои убеждения: ты их продолжаешь демонстрировать, говоришь, что веришь в них (и действительно веришь), но почему-то оказывается, что они уже не столь глубоки, как прежде. Это лишний раз подтверждает, что сколь бы субъективным ни было убеждение в подлинности собственных догадок, скрыть их от себя самого нельзя без серьезных последствий.
С другой стороны, нечто иное, наоборот, перестает волновать: какие-то области традиционного выражения христианского благочестия и практики, явно столь важные для большинства, просто оставляют тебя равнодушным. Обычно люди делают из этого вывод о собственной духовной несостоятельности. И в этом, конечно, заключена немалая доля истины. Но я не могу забыть то чувство облегчения, которое я испытал двадцать лет назад, во время учебы в богословском колледже, от одного полуночного разговора с нежданно обретенной родственной душою. Оказывается, все, чему нас учили о молитве, не меня одного оставляло безучастным. Нельзя сказать, чтобы в этом учении было что-нибудь неверно. Оно предлагало некий впечатляющий путь — просто мы не могли на него стать. И что еще хуже, нам не очень-то и хотелось. Когда я понял, что, быть может, не стоит из-за этого считать себя предводителем грешников и единственным, кто шагает не в ногу, — у меня с души свалилось бремя тайной вины, которую всегда так не хотелось признавать. А потом мне попадались и другие (их всегда было поразительное меньшинство), кто признавался в такой же неспособности. Всё, что обычно говорится на эти темы, верно, бесспорно, и ты чувствуешь, что должен откликнуться, но почему-то сердце молчит и все эти правильные слова внутрь тебя не проникают. А попытаться открыто усомниться в традиционном учении — значит сдать позиции, расписаться в безнадёжной бездуховности и стать соблазном для окружающих.