И, однако, если, оставив в стороне то, что я сознаю в какой-то момент, я стану искать смысл моего обещания как действия, мне придется признать, что оно содержит в себе некое требование к себе, дерзость которого сейчас для меня поразительна. Допуская, что внешние обстоятельства всегда могут поставить меня в такое положение, которое лишит меня возможности держать слово, я признаю, что мое внутреннее состояние не является неизменным, но, однако, я решил не принимать этого в расчет. Между тем, кто осмеливается сказать "я" и приписывает себе право связываться, и неограниченным миром действий и причин существует промежуточная сфера, где происходят события, которые не совпадают ни с моими желаниями, ни даже с моими ожиданиями; но в этой сфере я отстаиваю право и волю абстрагироваться от своих действий. Эта возможность реального абстрагирования заложена в самом сердце моего обещания. Я хочу сосредоточить свое внимание на этой данной мне возможности и сопротивляться помрачению разума, которое угрожает овладеть мною при виде пропасти, которая разверзлась у моих ног. Что такое мое тело, которому я одновременно и хозяин, и раб? Могу ли я без лжи и всякого вздора отправить его в огромное внешнее царство, которое не считается с моими страданиями? Но я не могу ничего понять в этой безличной сфере, которую провозгласил подчиненной власти моей абстракции. Мне кажется, я в равной мере не ошибусь, если скажу, что я ответственен за телесные перемены и что это уже не я. Оба утверждения мне кажутся верными и абсурдными. Я не хочу больше допрашивать себя об этом. Достаточно, если я признаю, что, связав себя обещанием, я установил в себе внутреннюю субординацию между высшим принципом и некоей жизнью, подробности которой непредсказуемы, но высший принцип подчиняется самому себе или, точнее, он обязуется подчиняться себе самому.
Я могу уклониться от обязательства, только когда наталкиваюсь на одно из общих мест, чаще всего пережеванное античной мудростью; но сквозь игру перспективы его очевидность принимает сегодня для меня вид парадокса. Более того, у меня могут спросить: не предстает ли в свете этики чистой искренности, которая является всеобщей в моем окружении, это утверждение грубым насилием? Не вызывает ли беспокойство даже сам термин "абстракция", которым я должен пользоваться? Как оправдать тот диктат, которому я стараюсь подчинить свои будущие поступки от имени некоторого состояния? Откуда исходит эта. власть, и что, следовательно, ею руководит? Не прибегаю ли я к упрощению, отделяя от моего настоящего некий субъект, который претендует подняться над ним в интеллектуальном измерении, совершенно несовпадающем с ним по продолжительности и заполненном понятийными конструкциями? Если заглянуть глубже: не само ли это настоящее через посредника приписывает себе нечто вроде вечности? Но тогда фальшь заложена в самой сердцевине моей жизни. С этой фиктивной "вечностью по праву" не связано никакое постоянное действие; и мне кажется, что я столкнулся с приводящей в замешательство альтернативой. Вот в чем она состоит: в тот момент, когда я беру на себя обязательство, я или произвольно настаиваю на неизменности моего чувства, которое реально не в моей власти, или заранее соглашаюсь выполнить определенное действие, которое не будет отражать мое внутреннее состояние. В первом случае я лгу самому себе, во втором — я заранее соглашаюсь лгать кому-то другому.
Успокоит ли меня, если я отвечу самому себе, что сложности, нагроможденные вокруг проблемы, в действительности очень просты, и что сама жизнь возьмет на себя ее решение?
Еще менее я могу удовлетвориться ответом, что можно представить себе одновременно двадцать ситуаций, связанных с той же проблемой, но выраженной в понятиях, которые не раскрывают ее значительность менее внимательному сознанию. Клясться в верности некоему существу, группе, идее, даже Богу, — не означает ли это в любом случае ставить себя перед той See дилеммой? Сама клятва, какой бы она ни была, не рождается ли из состояния абсолютно мимолетного, и кто здесь может гарантировать постоянство?