Я старался не отставать от нее и мне это удавалось. За одним исключением. Мои новые товарищи горячо интересовались музыкой. На наших встречах не было вина. Мы читали стихи и слушали музыку. У одного из нас была большая по тем временам редкость: радиола с устройством для переворачивания пластинок — долгоиграющих тогда еще не было, — которая позволяла прослушать целую симфонию, концерт или оперу без перерывов. И коллекция камерной, оперной и симфонической музыки.
Когда начиналась эта непременная часть нашего вечера, товарищи слушали и наслаждались, а я скучал, томился, мучился — музыки я не понимал и радости она мне не доставляла. Конечно, можно было притвориться, прикинуться, придать лицу подобающее выражение, проговорить вслед за всеми: «Прекрасно!» Но притворяться, изображать чувства, которых не испытываешь, у нас было не в обычае. Я забивался в угол и страдал, чувствуя себя выключенным из того, что так много значит для моих товарищей.
А кроме музыки дома были еще и концерты. Я шел на них вместе со всеми и среди людей, для которых это было праздником, ощущал себя отделенным от них и обделенным. Конечно, можно было просто в следующий раз не пойти — ну, не понимаю я музыки, неинтересна мне она, не изгонят же они меня за это из своей компании! Но я продолжал ходить вместе со всеми. У меня хватило ума не прикидываться понимающим, не высказываться…
Хорошо помню, как произошел перелом. Конечно, он готовился незаметно и исподволь: столько вечеров слушания музыки не прошли бесследно. Я просто еще не подозревал об этом. Зимой 1940 года был объявлен авторский вечер тогда еще молодого Д. Д. Шостаковича — первое исполнение его фортепианного квинтета. Друзья взяли билет и мне. Вручали его торжественно. Я понял: то, что предстоит — событие! Концерт состоялся в Малом зале консерватории. Сказать, что в переполненном зале была приподнятая атмосфера, — значит не сказать ничего. Было ожидание чуда. О квинтете в музыкальной Москве уже много говорили.
Мы сидели на балконе среди студентов-консерваторцев. У некоторых из них на коленях лежали развернутые партитуры — кажется, еще не отпечатанные, переписанные от руки.
Не стану утверждать, что я в тот вечер сразу и навсегда излечился от невосприимчивости к музыке. Но поворот — решительный и важный — произошел. Как я благодарен своим друзьям тех давних лет, что они не махнули на меня рукой, не исключили из слушания музыки — а ведь и исключать не нужно было, при тогдашнем юношески-ранимом самолюбии хватило бы иронической реплики, чтобы я почувствовал себя среди них, понимающих и знающих, лишним. Этого не случилось.
Прошло много лет. Уже давно серьезная музыка — для меня, необходимость, потребность, счастье.
А ведь можно было — навсегда и непоправимо — разминуться с ней. И обездолить себя.
Этого не случилось. И потому, что я не встал в позу человека, который, не понимая чего‑нибудь, говорит — вслух или мысленно: — Ну и не надо! И потому, что не захотел притворяться, делая вид, что понимаю, когда еще был очень далек от этого. А больше всего — благодаря моим друзьям. Им мало было наслаждаться самим. Им хотелось и меня приобщить к своему пониманию, к своей радости. И это им удалось! Удалось вполне.
Среди многого, чем одарили меня, мои, увы, недолгие годы студенческой юности, это был один из самых больших даров.
Горькая тема
Недавно мне в троллейбусе уступила место молодая женщина. Кровь ударила в лицо. Я смутился.
— Спасибо! Что вы?! Не надо! — сказал, не садясь.
А она, стоя передо мной, снова приветливо и, увы, участливо предлагала мне сесть. Потом тоже смутилась и тихо сказала:
— Извините!
Так мы и остались стоять и испытали несказанное облегчение, когда на освобожденное ею место сел другой пассажир.
— Почему ты такой мрачный? — спросили меня дома. — Ты себя плохо чувствуешь?
— Нет, неплохо, — ответил я. А мог бы сказать: — Я себя чувствую отвратительно!
Позади был целый день работы в библиотеке, увлеченной и, как мне казалось, успешной. Настроение — оно у меня определяется тем, как шла работа, — было хорошим. Но в него ворвалось напоминание о возрасте.