– Вы та Лена, которая в «Зимних каникулах» снималась?
– Да. Это я. А что вы хотели?
А действительно, чего он хотел? И что, вообще, ей сказать? Об этом он не успел подумать ни тогда, в седьмом классе, ни тем более сейчас. И по какой-то дурацкой инерции исполнил ещё один куплет про «не местных» – они вроде бы только ради этой встречи и прибыли сюда со своей Камчатки.
– Я сейчас иду на работу. Может быть, вечером…
Она уже, оказывается, ходит на работу. Вечером – замечательно. Где ей будет удобно.
– Знаете кинотеатр «Мир» на Цветном бульваре?
Ещё бы он не знал кинотеатр «Мир»! Других названий, кажется, в природе не существует.
– Вы меня видели где-нибудь, кроме фильма?… Значит, вы меня не узнаете. Я буду в пёстрой шубке.
… К вечеру потеплело и пошёл снег. Она увидела его раньше, чем он её, – совершенно незнакомая, симпатичная молодая женщина в меховом капоре. Незамужняя воспитательница детсада, и думать забывшая о всяких там съёмках, куда она попала девочкой случайно, практически с улицы.
Уже на третьей минуте знакомство вошло в русло непринуждённой болтовни о чём угодно. В озабоченной заснеженной толпе возникла праздно гуляющая парочка. Кавалер не нашёл ничего развлекательней, чем описать вкратце историю своего школьного сумасшествия на киношной почве. Дескать, бывают же курьёзы. Дама выслушала участливо и осторожно поинтересовалась: жива ли ещё та бесценная реликвия, огрызок покалеченной афиши? Он признался, что жива, умолчав о том, что фотография давно уплыла в коллекцию младшей сестрёнки, собирающей «артистов».
Потом они угодили ненароком на индийский фильм, где было чем заняться – например, читать угрожающим шёпотом садистские стишки, кто больше вспомнит: «Петя хотел поглядеть на систему – теперь его можно наклеить на стену!» И прыскать, сдерживая хохот, и стукаться горячими лбами. От неё пахло мокрым мехом и польскими духами «Быть может». Они так неприлично ржали, что растроганные болельщики Зиты и Гиты чуть не выгнали их из зала. Да они и без того сами вскоре ушли, потому что придумали сварить глинтвейн в гостиничных условиях посредством кипятильника.
И в его одноместный номер они легко проникли, не замеченные сторожевой гостиничной тёткой (отлучилась как нельзя вовремя), и то, что они обозвали глинтвейном, обжигаясь пили из блюдечка, дуя, как на чай, сидя на постели со скрещёнными босыми ногами, по-персидски, и сознаваясь друг другу в нежных глупостях на чистом персидском языке. И можно было беззаветно сражаться за казённую подушку – одну на двоих, и просить воспитательницу о срочных воспитательных мерах, и без спроса целовать чернильную родинку возле рта.
А следующей ночью где-то между Ярославлем и Галичем, разбуженный храпом соседа по купе, он почему-то вспомнил её фразу: «Мне нужен муж старый, лет сорока пяти, и молодой любовник…» И вдруг понял, что никогда не простит себе эту встречу, отнявшую последние права у маленького школьника, сочинителя великой счастливой Возможности, до которого теперь уже точно никому нет дела.
Ещё он подумал, что признак взрослости – всеядность. Матёрому пьянице неважно, чем гнать своё похмелье: драгоценным старинным вином, огуречным лосьоном или теми же польскими духами. Взрослый спасается чем попало от тоски и невозможности жизни.
Он вернулся из Москвы к вечеру тридцать первого декабря и сразу очутился в нарядном предновогоднем доме, где пахло мандаринами, пирогами и хвоей. Где кухня потела над неизбывным «оливье», на вешалке не хватало мест и разномастные шубы лежали вповалку. Где красили губы, шептались в прихожей, готовились к неизбежному чуду, придирчиво оглядывая себя, как перед выходом из-за кулис. Среди красивших губы была его будущая жена – самая неяркая, но самая милая. Этот розовощёкий праздник захлёбывался в наивных клятвах и счастливо завирался. Гости кричали – каждый своё. Потом затихали, теснясь по двое в медленном танце.
И никого уже больше не ждали.