Выбрать главу

И тем не менее как благодарен Огарев Одоевскому, «христоподобной личности», какое в нем редкостное умение — не отрицать «прежних заблуждений», а понять их место в собственной, очень изменчивой жизни. Дело в том, что поэзии, прозе, публицистике Огарева особую, неповторимую тональность придают его личные качества, то обстоятельство, что Николай Платонович был очень хорошим человеком.

Без этого он не стал, не посмел бы стать революционером, не был бы тем душевным, совестливым судьей, которому в тонких нравственных вопросах великий Герцен доверял более, чем себе.

«Я помню в особенности одну ночь, — продолжает Огарев, — Н., Одоевский и я, мы пошли в лес, по дорожке к источнику. Деревья по всей дорожке дико сплетаются в крытую аллею. Месяц просвечивал сквозь темную зелень. Ночь была чудесна. Мы сели на скамью, и Одоевский говорил свои стихи. Я слушал, склоня голову. Это рассказ о видении какого-то светлого женского образа, который перед ним явился в прозрачной мгле и медленно скрылся.

Долго следил я эфирную поступь…

Он кончил, а этот стих и его голос все звучал у меня в ушах. Стих остался в памяти; самый образ Одоевского, с его звучным голосом, в поздней тишине леса, мне теперь кажется каким-то видением, возникшим и исчезнувшим в лунном сиянии кавказской ночи» [ПЗ, VI, с. 357].

Мы так и назвали эту главу — «Эфирная поступь», потому что это подходит к Александру Ивановичу.

Эфирная поступь Одоевского замечена и друзьями-декабристами, и Огаревым, и Лермонтовым.

Как легкий пар вечерних облаков…

Эфир, струящийся в рассказах и стихах об Одоевском, обволакивает и тех, кто не успел его повидать.

Гениальный читатель

«Огарева Воспоминания я читал с наслаждением и очень был горд тем, что, не знав ни одного декабриста, чутьем угадал свойственный этим людям христианский мистицизм».

33-летний Лев Николаевич Толстой читал Лермонтова, Огарева, знал многих современников Грибоедова (например, С. И. Мазаровича, первого начальника писателя-дипломата по его персидской службе (см. [Маковицкий, кн. 2, с. 276]); наконец, Толстой встречался с вернувшимися декабристами, с теми, кто расстался с Сашей Одоевским в далеких 1830-х годах, больше его не видел, и лишь на поселении оплакал своего поэта, как и многих товарищей.

Автор «Севастопольских рассказов» встречался с Волконским и другими, кто 30 лет спустя вернулся в родные места…

Как это ни парадоксально, поколение Толстого проще находило общий язык с посланцами прошлого, чем Лермонтов — со своими, кавказскими декабристами.

1860-е, оказывается, куда более похожи на 1820-е, чем 1840-е. История сделала виток — упадка, усталости, николаевской тишины нет и в помине. Опять подъем, снова надежды — и молодежи 1860-х очень понятны молодые старики, возвращающиеся из Сибири.

Как пришелся бы им по душе Одоевский, если бы всего лишь 54-летним возвратился из ссылки.

Но не судьба!

Его — навсегда молодого — теперь представляют новой, молодой России Лермонтов, Огарев.

Наконец, Лев Толстой. Впрочем, не сразу: пока что А. И. О. неразличим в первых планах романа «Декабристы», из которых через несколько лет получится «Война и мир».

Кроме московских встреч с амнистированными людьми 1825-го, Толстой всю жизнь хранил кавказские воспоминания (май 1851 — январь 1854 г.), использовал их в «Казаках», «Кавказском пленнике», «Хаджи-Мурате» и многих других сочинениях: «Кавказ принес мне огромную пользу».

«Край… в котором так странно соединяются две самые противоположные вещи: война и свобода».

На Кавказе, участвуя в последних актах бесконечной войны, которая шла почти со дня его рождения, которая некогда съела Одоевского, Лермонтова (да разве их одних?), Толстой услышал о диком удальстве уже упоминавшегося лермонтовского приятеля Руфина Дорохова (и от него многое «останется» Долохову в «Войне и мире»), там познакомился с «кавказскими пленниками»; узнал о кавказских декабристах. К его времени они либо в отставке, либо в могиле…

Писатель же, побывав «в Азии», в «одоевских» местах, впервые, по слухам, по лермонтовским стихам, мог вообразить эфирную поступь…

Позже, под впечатлением рассказа Огарева, VI книги «Полярной звезды», туманные образы обретают ясные очертания — Толстой радуется, что его чутье, догадки подтвердились. В Одоевском писателю интереснее всего то, что он назовет «христианским мистицизмом». Но все пока что ограничивается одной фразой, напоминающей об идеалах самого Толстого…