Выбрать главу

Про князя говорили, что он всю службу был где-то адъютантом и на время поступил в роту, чтобы получить полк какой или батальон. Без этого, говорят, нельзя, чтобы не командовать ротой. Службу совсем не знал, ротное ученье все фельдфебель делал, а он сбоку смотрел. А на больших ученьях, бывало, как горнист начнет играть какой сигнал, так он ему И говорит: «Ты не играй, я слышу, как играют, а ты только говори мне, что трубили: направо или налево». А уж по хозяйству куда меньше знал, чем капитан Шаробоков. Это раз пришла ему охота посмотреть, как хлебы пекут. Хлебопек был из старых, как следует вымесил квашню, поделал хлебы, посадил их в печь и оставил на дне кислого теста, чтоб скорее закисало новое. Князь и видит, что он на старое сыпет муку, как взъестся на него: «Ты, — говорит, — свинья, не хочешь чисто хлебы делать! Выкинь, выкинь старое вон!» Насилу фельдфебель прибежал да отговорил его, что без этого тесто будет долго киснуть.

Сам-то по себе князь был добрый и щедрый такой, водкой всякую неделю роту поил. Что-нибудь сделаешь ему, сразу целковый и отвалит. Фельдфебелю, писарю жалованье от себя давал. Бить — Боже сохрани! — рукой, бывало, никого не тронет. Да и какое же тут битье было бы, если кулак такой, что и глядеть не на что. А ругать иногда ругал, только все не по-нашему, непонятно, может, оно еще и хуже. Зато уж воля унтерам была, а это для нашего брата хуже всего. Коли начальство бьет, на то оно и начальство, оно миловать может. Вот капитан Шаробоков, бывало, побьет и говорит: «Это я тебе, дурак, отеческое наставление дал». На это, конечно, скажешь: «Покорнейше благодарю, ваше благородие»[26].

А жил князь настоящим барином, квартира у него преотличнейшая, карета, лошади — все как следует. Когда случалось быть вестовым, так видишь, как съезжаются к нему вечером разные господа и сидят до самого утра, в карты играют. А то барыня к нему все ездила, актерка, говорили. Такая видная из себя. А утром-то их лакей, важный такой, будто сам барин, и приказывает: «Как приедут тут разные немцы, так ты их не пускай, в шею гони». Вот раз я не пускаю немца — нет, кричит окаянный: «Дайте, — говорит, — мои деньги! Разве я даром карету работал?» — да ломится в дверь. Я это как понажал, так немец чуть носа не оставил в дверях, аж запищал. Вот смеху-то было!

На мои глаза, Мартын Иванович был лучше командир, чем князь. Проще был, нашего брата не чуждался. А князь, — нельзя дурного слова сказать, а все от себя как будто тебя толкает, точно мы не люди для него, а хуже зверя. Так что аж обидно станет. Это, чтобы пожалеть солдатика, не заставлять его понапрасну дожидаться — никогда. Бывало, придет время жалованье или другие какие деньги раздавать. Соберут роту, всякий вычистится, чтобы перед начальником показаться как следует. Вот ждем, ждем его часа три или четыре — пришлет отказ, что или спит, не вставал, или уехал куда. Да так разов пять собирают, покуда получишь свои рубль шестьдесят пять копеек за четыре месяца службы. А тут у каждого, окромя службы, есть свое дело, мастерство какое, что ли, ведь на гвардейской службе одним жалованьем не справишься, на амуницию не хватит, этого-то в толк он и не возьмет. Да и где же ему взять было в толк, когда он нашего житья совсем не знал. Наш брат солдат — простой человек, а видит сразу, какой начальник, за кого он тебя считает: за человека или за собаку. Иной и покричит, и побьет, а разберет всякое дело, и подумает о тебе, и вступится за тебя, где нужно. А другой, вот как князь, так для него ты и не человек.

Собака у него была серенькая, такая худенькая, актерке подарить собирался, так убежала было, когда отворили двери солдатику, что с приказом приходил. Так вот, как расходился, полроты разогнал собаку искать, чуть не плачет. Пропадай, говорит, вся рота, лишь бы моя собачка нашлась. И не грешно было так говорить: собаку к человеку приравнял, еще и с христианской душой.

Однако же недолго он нами командовал, с полгода всего, а там получил какой-то полк и уехал. Под конец нам угощение сделал, по целковому прислал на брата, а там и в роту не пошел, чтобы попрощаться, так будто и начальником не был. Оно, конечно, что им солдат — мужик необразованный, об нем и помнить не стоит, а они все господа важные, хороших отцов дети да богатые, так как же им и разговаривать с солдатом?

Потом разные командиры были, всех и не упомнишь, иной год раза три менялись командиры. Были и хорошие, такие, что и вспомнить о них радостно, а были такие, что упаси Господи, в особенности один из немцев, а другой из русских, да, почитай, хуже немца.

— Расскажи-ка и про них что-нибудь.

— Хорошо, в другой раз, а теперь уже скоро приедем, рабочий час, нужно приглянуть за всем.

Когда мы подъехали, косовица была в полном разгаре. Работали, что называется, на шабаш. Тут было уже не до россказней. День клонился к вечеру. Любо было смотреть на работу. Десятки косарей в белых рубахах, в валяных шляпах, уступами, как вереница гусей, тянулись по степи, мерно размахивая своими косами. Впереди всех шел красивый широкоплечий парень с павлиньим пером на шляпе. Нужно было дивиться правильности и красоте его движений и силе рук, которые, промахавши целый день, и теперь работали как ни в чем не бывало. Коса, блеснувши против солнца, ловко подрезывала ряд травы, которая с каким-то металлическим звуком, описав полукруг, ложилась на сторону ровным рядом. Остальные косари с трудом поспевали за ним. Работа кипела, приостанавливались только изредка, когда нужно было поправить иступившуюся косу.

Я не забыл обещание Маковнюка рассказать мне про начальников, немца и русского, который хуже немца, но прошло несколько дней, прежде чем выдался случай возобновить прежнюю беседу. Раз вечером, встретив его в саду, я стал просить исполнить обещанное.

— Хорошо-с, только вы меня простите, мы люди темные, может быть, что-нибудь и скажем нескладно, не обидьтесь.

— Ничего, пожалуйста, говори все, как было.

— Я вам сначала скажу про немца. Звали его Розенбергом, из себя был такой неуклюжий, толстый, на маленьких ножках, голос у него был крикливый и немного шепелявил. Он, как разобрать его по частям, так еще ничего, а как посмотришь на всего вместе — больно некрасив. Господа тоже не любили его: как где соберутся, так и начнут смеяться над ним. Уж как его ни назовут — всякими именами, а он, как горохом в стену, только улыбается да перебирает губами, будто вол жвачку жует. Больше всего ему доставалось от господ за барышень. Очень охоч до них был. Где увидит шляпку, так и начнет ходить около нее бочком и одной ногой все загребать, а сам облизывается да щурит глаза. Вот его сейчас возьмут на смех и начнут передразнивать.

По службе был вот какой бедовый. В роту, бывало, приходил раньше всех господ, а уходил, как уже никого нет, так что наша рота училась вдвое супротив других. На ученье, хоть дождь, хоть непогода, всегда доучивал до конца. Все роты разойдутся, а мы учимся, покуда батальонный или другой начальник велит распустить. Да и то, как добежишь до казармы, так опять и стройся во дворе, покуда не придет сам и не скажет «к ноге», «по покоям марш», а то еще и стойку у кого-нибудь поправит. Терпеливый такой был, что ужасть. Как не пондравится ему какой прием, так и начнет переделывать. Случалось, что на два часа оставлял да переделывал одно и то же, а сам стоит навытяжку и командует во всю глотку — это уж у него такая привычка была. На маневрах, бывало, с места своего ни на шаг не отойдет. Все господа идут сбоку, а он держится флангового. Раз пришлось идти по шассее, где камни кучами лежали, так он чрез все кучи переступил, а с места не ушел.

Ну, разумеется, и с нашего брата спрашивал тоже. Перед смотрами или парадами так по суткам в роте и сидел — по целым ночам чрез него людям спать не приходилось. Известно, без начальства, может быть, в час убрался бы, а при нем вдвое дольше. Ты хочешь то делать, а он тебя заставляет другое, ну, порешь горячку, а копаешься даром.

Не знаю, как теперь у вас, а прежде, в наше время, часов за пять до смотра начинали людей готовить. Еще с вечера чистка, беготня, ругня так и идет по всей казарме. Часа через два маленько поуправятся, начнут выводить. Выведут сначала на двор, постоим, постоим или репетичку сделаем. Потом выведут на улицу, там опять то же самое. Под конец уже пойдут на самый плац, где линейные унтер-офицеры спозаранку стоят, как столбы на большой дороге. Вот введут в линию и до приезда начальника начнут ровнять. Командиры кричат, надрываются, иной после смотра целую неделю хрипит, как повешенный. Дойдут до фланга, выровняют батальон, времени еще много остается, опять начнут ровнять, сызнова. Это хуже всего. Иной раз ветер, холодно, а тут стоишь на месте, пошевелиться нельзя. Парады ничего, а хуже всего дожидаться их. В других ротах хоть давали человеку ослобониться, а наш капитан, бывало, Боже сохрани, как заметит, кто колено отставил, так и знай, что достанется на орехи. А дадут вольно, так у него всякий кашлять должен. Так и смотрит, чтоб не стоял просто. Ну, разумеется, хочешь не хочешь, а кашляешь для порядку.

вернуться

26

Отеческие наказания так укоренились у нас, что вы их встречаете во всех слоях общества. «Отец-командир» сделался общим выражением. Но. как кажется, «отцы-командиры» употребляли отеческую власть только при взысканиях, совершенно оставив в стороне прочие родительские чувства, и странно было бы требовать к нескольким тысячам детей такой любви, какую отец питает к своему ребенку.