Выбрать главу

Совершенно хладнокровно, изредка улыбаясь, выслушал казначей мою горячую филиппику.

— В чужой монастырь со своим уставом не ходят, — сказал он. — Не горячись, Л***, горбатого могила исправит, а ты, как ни хлопочи, ничем не поможешь, только себе наделаешь бездну неприятностей. Ведь на основании слов твоих, — а еще того хуже, если ты, как говоришь, подашь рапорт, — подымут тревогу, нарядят следствие — за этим не постоят, это у нас сплошь и рядом бывает. И что же? И он, и они все вывернутся, а ты останешься в дураках. Одному против всех идти трудно, да и не сам ли полковник внушал тебе о благоразумной экономии? Скажи, поймут ли тебя после этого?

— Но нельзя же позволить воровать? Ведь они бессовестно грабят солдат, разоряют крестьян.

— Тебе это так кажется только: грабить им никто не позволит, и какие выписки эти господа ни составляй, все приведут к одному знаменателю: а если они и подводят громадные итоги, то это так, чтобы позабавиться только: а чем бы дитя ни тешилось, лишь бы ни плакало, — так пусть их потешатся.

— Но кошкам игрушки, а мышкам слезки.

— Допустим, что так, но из чего хлопотать? Мы с тобой их не исправим: не бери сам, а остальные пусть делают, что хотят. Бог им судья.

— Но если все только будут рассуждать так, этого мало, это никогда не кончится; надо искоренять зло, надо действовать.

— Пока полк будет арендою, рота не перестанет быть фольварком. Согласись, нельзя обличать и уничтожать других, когда у самого рыльце в пушку.

— Оттого, что у меня не в пушку оно, что совесть моя чиста, что я совершенно спокойно могу смотреть в глаза каждому, я кричу и буду кричать.

— Хоть горло надорви от крику, никто тебя слушать не будет, прослывешь за беспокойного человека, никого не исправишь, а сам пропадешь.

— За правое дело и погибнуть отрадно.

— Э! Да ты энтузиаст, как я вижу, — сказал казначей.

— Кто бы ни был, — сказал я, обидевшись, — но не вор все-таки!

— Нет, с тобой, душа моя, сегодня говорить нельзя, ты слишком взволнован, успокойся; завтра мы хладнокровно потолкуем.

— Нет, уж завтра поздно будет, я донесу по команде сегодня же.

— Не поздно ли будет? — сказал казначей, вынимая часы. — Уж двенадцатый час ночи.

— Как тебе не совестно говорить подобные пошлости, — сказал я и вместо того, чтобы разразиться справедливым гневом за эту неуместную выходку, разразился смехом.

— Чему ты смеешься? — спросил казначей.

— Тому, что я глуп, а ты забыл, вероятно, что дураков учить, что мертвых лечить; не видишь разве, что я сумасшедший, и толкуешь со мной, как с существом мыслящим.

Казначей вопросительно взглянул на меня, и этот взгляд говорил ясно: «А что, не рехнулся ли он, чего доброго, и в самом деле?»

— Понимаю, душа моя, что вздор горожу; ты прав, меня не поймут, меня забросают каменьями; к тому же я виноват не менее: не тот вор, кто ворует, а кто лестницу подставляет. Не я ли совершенно противозаконно дал возможность Сбруеву еще раз, как он выражается, покормиться от роты? Не я ли сам хлопотал об этом? Положим, это было сделано по неопытности, по глупости, вернее сказать, но кому же от этого легче? Чем я лучше Сбруева в этом случае, позвольте спросить?

— Как можно, Сбруев такой противный, — сказала жена казначея, сидевшая молча и рискнувшая наконец вставить слово в горячий, вовсе для нее неинтересный наш разговор.

Тут только я опомнился, что мы не вдвоем, и смутился.

Милые хозяева заметили это, удачно переменили тему разговора и из мира грустной действительности совершенно незаметно перенеслись в мир в то время для меня идеальный, в мир тихой семейной жизни.

Когда я в совершенно спокойном расположении духа выходил от казначея, он сказал мне:

— Не горячись же вперед, друг мой, а насчет выписки Сбруева будь покоен — мы ее посократим до самой малости.

На другой день Сбруев представил мне все книги и бумаги для окончательной сдачи роты. Я осмотрел предварительно на походе в свободное время ружья, амуницию и все ротное хозяйство; мне оставалось одно: спросить людей, не имеют ли каких претензий, и проверить по книгам артельные и собственные солдатские деньги.

Все оказалось верно и в наличности, люди никаких претензий не изъявили.

Совершенно довольный, что мне не придется иметь новых столкновений с человеком, который мне становился невыносим, я вернулся в избу с намерением покончить все одним разом, подписав рапорт без разговоров. Но не тут-то было.

— Что, все ли исправно, всем ли вы довольны? — спросил Сбруев, когда я вошел.

— Очень вам благодарен, — сказал я, — все в исправности, а главное, люди не имеют никакой претензии.

— Да смеют ли они, мухи! — начал с азартом Сбруев, но, спохватившись, вдруг переменил тон и добавил: — Уж я ли не лелеял их! Ну что ж, — сказал он после некоторого молчания, — значит, теперь бумажки и рапортник подмахнуть можно.

— Извольте, — отвечал я и взял перо, чтоб подписывать, вдруг Сбруев схватил меня за руку.

— Выйдите-ка, господа, — сказал он, обращаясь к двум молодым ротным офицерам, пришедшим обедать с нами, — нам надо секретно поговорить с капитаном.

— Что за секреты могут быть у нас? — сказал я, внутренне испугавшись предстоящей беседы. — Останьтесь, господа, я прошу вас. Вы офицеры этой роты, вам должно быть известно все, до нее касающееся.

— Пожалуй, мне все равно, я и при них говорить буду, я только вас не хотел конфузить, — сказал Сбруев.

— Сделайте одолжение.

— Вы сами изволили сказать, — продолжал он, — что все в совершенной исправности, так-с?

— Да.

— Следовательно, вы избавлены от всяких хлопот и неприятностей, так-с?

— Может быть.

— Что же из этого следует, позвольте спросить?

— Очень простое следствие, что вы командовали исправно.

— Это-с вздор, а следует то, что с вас придачи рублевиков двести пятьдесят не худо было бы.

— Что? Придачи? Какой придачи? Я вас не понимаю.

— Полноте простаком-то прикидываться; а коли в самом деле не понимаете, объяснить нетрудно. Если бы я, положим, например, роту бы вам с грешком сдал, потребовали бы небось от меня негласного.

— Как вы смеете говорить это, не зная человека? — сказал я, вспыхнув, но вспомнив с кем имею дело, и добавил, стараясь придать голосу своему как можно более спокойствия. — Я бы от вас просто-напросто не принял роты в таком случае.

— Как не приняли бы, когда приказано принять?

— Ну, не подписал бы бумаги и рапорта.

— Подписали бы; кто денег не любит? Знаем мы этих честняков, — случись забрать, не поморщившись бы взяли, а вот как отдавать пришлось, так и на попятный; это, батенька, уж вовсе не по-товарищески. Посудите: я вас от всяких неприятностей при приемке избавил, так не бессовестно ли с вашей стороны будет не вознаграждать меня за хлопоты. Хоть полтораста рубликов, а все надо; оно, батенька, вернее будет, коли мы с вами таким образом покончим.

— Да мы уже кончили.

— Нет-с, уж коли на то пошло, так далеко не кончили; извольте вы каждое ружье по нумеру проверить, все неисправности, имеющиеся в них и на них, означенные в описи, доставленной из артиллерийского ведомства, точно ли существуют, и точно ли у всякого рядового свой нумер ружья, своя ли амуниция на людях надета, состоит ли последняя полностью в роте постоянно или только на случай сдачи из другой роты позаимствовали.

— Да вам какое дело? Я подписываю рапорт, я и отвечаю.

— Что рапорт — плевое дело, только для формы; нас ведь не надуешь, я старый воробей, после с меня же потянете, коли какая недодача окажется; а теперь бы решили со всею откровенностью, оно бы и покойнее и для вас и для меня было.

— Я вам говорю со всею откровенностью, что не заплачу ни гроша.

— И ста рублей не дадите?

— Ста полушек не дам, понимаете ли?

— Понимать-то понимаю, да вы какой-то непонятный, все думаете, что я прижимать вас хочу; я не из таких, у вас, может быть, теперь денег в наличности нет, я подождать могу. Покомандуете ротой, отдадите, вот эти господа и свидетелями будут. — Он указал на молодых офицеров.