Этот факт не имел бы особого значения, если бы дело касалось просто формального или технического вопроса в порядке изложения. Но Канта связывала с Вольфом более тесная связь, чем он сам сознавал. Поскольку он отождествил метафизику Вольфа с метафизикой вообще, постольку падение первой означало для него падение и второй. Ведь Кант вырос на мысли Вольфа, долгое время его питало это учение. Метафизика Вольфа была введена в программу Кенигсбергского университета усилиями Франца Альберта Шульца — того самого Шульца, о котором сам Вольф сказал: «Если кто-нибудь когда-нибудь меня понял, так это Шульц из Кенигсберга»[1001]. Кант учился при Шульце и с тех пор находился под влиянием этой абстрактной «онтологии», сконцентрированной вокруг «entitas вообще». Для этой онтологии, как справедливо было замечено, мир, душа и Бог были всего лишь частными объектами, к которым прилагались онтологические категории в космологии, пневматологии и теологии, как во множестве частных наук[1002]. Если Канта столь рано стало заботить то доказательство бытия Бога, которое сегодня обычно называют «онтологическим», то именно потому, что в действительности все доказательства бытия Бога в той форме, какую им придал Вольф, были «онтологическими». Скажем больше: вся метафизика Вольфа была «онтологической», так как она определяла саму себя как науку о возможном сущем, в котором существование достигается только в качестве дополнения его возможности.
Об этом факте нельзя забывать, если мы хотим понять, чем стала для Канта встреча с Юмом. Метафизика Аристотеля покоилась на прочном фундаменте эмпиризма. С эпохи Средневековья его силились поколебать скептические возражения Николая из Отрекура; но это учение содержало в самом себе возможности их преодоления. Вот эту метафизику Аристотеля, которую св. Фома Аквинский углубил до уровня существования, Кант, по-видимому, никогда не знал и не практиковал лично. Для него, как и для большинства его современников, она принадлежала к той устаревшей и справедливо презираемой «схоластике», от которой реформа Бэкона и стремительный подъем науки Нового времени наконец освободили дух и разум человека. Конечно, то, что он называл «метафизикой», тоже вышло (по крайней мере, в значительной части) из схоластики. Но метафизика дошла до него через столетия, от источника, ему неведомого. Через Вольфа, названного, как мы помним, «величайшим из всех догматических философов», и Суареса, которого Вольф именовал самым глубоким интерпретатором сущего, Кант унаследовал авиценновскую метафизику общей сущности, в которой существование добавляется к сущности как своего рода акциденция, т. е. как complementum possibilitatis. Когда он заявляет, что чтение Юма пробудило его «от догматического сна»[1003], он имеет в виду именно этот, единственный известный ему догматизм, в котором он долгое время пытался жить и из которого, как ему ясно, он однажды бежал, чтобы не задохнуться в нем. Тот догматизм, каким прежде всего была для него метафизика, представлял собой чисто рациональную априорную конструкцию. Именно этим он и оставался для Канта даже тогда, когда тот полагал, что благодаря своему критическому идеализму преодолел скептицизм Юма. Об этом прекрасно сказал интепретатор Канта, вполне благожелательный к нему: «Понятая таким образом метафизика благодаря Вольфу заняла доминирующее положение в Германии и оказала на Канта большое влияние. Чтобы иметь возможность непосредственно противостоять скептицизму Юма, требовалась в том числе та детская наивность, с какой философия Вольфа обращалась со всеми онтологическими категориями, — наивность, в которую Кант был погружен столь глубоко даже в зрелости и в которой он вообще столь упорствовал, что безоговорочно принял ее в свою систему в качестве форм рассудка. Эту доверчивость позднее часто ставили ему в вину как недостаток критики»[1004]. По крайней мере, констатируем тот факт, что такая доверчивость имела место и что из ее столкновения со скептицизмом Юма и родилось то движение мысли, венцом которого явилась «Критика чистого разума».