– Обычно, Тад, – перебил его капитан, – в этом месте ты останавливался и прерывал свой рассказ, чтобы погладить Раска. Взгляни, как он смотрит на тебя.
– Это правда, – ответил смущенно Тадэ, – бедняга Раск смотрит на меня; но… старуха Малагрида сказала, что гладить левой рукой нельзя – это приносит несчастье.
– А почему же не правой? – с удивлением спросил д'Овернэ и тут только заметил, что рука Тадэ спрятана под мундиром, а лицо его очень бледно.
Сержант смутился еще сильней.
– С вашего позволения, господин капитан, дело в том, что… У вас уже есть хромая собака, боюсь, как бы у вас не оказался еще и однорукий сержант.
Капитан вскочил со стула.
– Как? Почему? Что ты говоришь, старина? Не может быть! Покажи свою руку. Боже мой… однорукий!
Д'Овернэ весь дрожал; сержант медленно отвернут полу мундира, и капитан увидел его руку, обмотанную окровавленной тряпкой.
– Ах, боже мой! – пробормотал капитан, осторожно приподнимая повязку. – Но скажи мне, дружище…
– Да все было очень просто. Я уж говорил вам, что заметил, как вы горюете с тех пор, как проклятые англичане украли вашего чудного пса, беднягу Раска, собаку Бюга… Ну да хватит об этом. Вот я и решил сегодня привести его обратно, чего бы это мне ни стоило, чтобы вечером, наконец, поужинать с удовольствием. Я поручил солдату Матле хорошенько вычистить ваш парадный мундир, так как завтра ждут сражения, а сам, захватив с собой только саблю, незаметно сбежал из лагеря и стал пробираться прямо через изгороди, чтобы поскорее попасть к лагерю англичан. Не успел я дойти до первых укреплений, как, с вашего позволения, господин капитан, увидел в лесочке слева целую толпу красных мундиров. Я подполз поближе, чтобы разнюхать, что там такое; никто меня не заметил, и я вскоре разглядел между ними Раска, привязанного к дереву; тут же рядом два милорда, голые вот до сих пор, как дикари, отчаянно лупили друг друга кулаками; треск стоял такой, будто били в полковой турецкий барабан. Представьте себе, эти два английских джентльмена устроили дуэль из-за вашей собаки! Но тут Раск увидел меня и рванулся с такой силой, что веревка лопнула, и в тот же миг этот мошенник уже мчался за мной по пятам. Вы понимаете, что и вся банда не осталась на месте. Я бросился в лес. Раск за мной. Несколько пуль просвистело у меня над ухом. Раск лаял, но, к счастью, они его не слышали, так как сами вопили: «French dog! French dog!»,[3] хотя на самом деле ваша собака – красивый добрый пес из Сан-Доминго. Но это не важно. Я пробрался сквозь чащу и только вышел на опушку, как вдруг два красных мундира выросли передо мной. Моя сабля помогла мне отделаться от одного из них и наверное избавила бы и от второго, если б его пистолет не был заряжен. Вы сами видите мою правую руку. Ну да не беда! Раск бросился ему на шею, как старому другу; ручаюсь головой, что это были крепкие объятия – англичанин тут же свалился задушенный. Что ж, сам виноват! Зачем этот чертов солдат привязался ко мне, как нищий к семинаристу! Ну, а теперь Тад вернулся в лагерь, и Раск тоже. Я жалею только об одном: что господь бог не захотел послать мне эту рану в завтрашнем бою. Вот и все!
Лицо старого сержанта омрачилось при мысли, что он был ранен не в сражении.
– Тадэ!.. – гневно вскричал капитан. Затем он закончил более мягко: – С ума ты, что ли, сошел, что рискуешь жизнью ради собаки?
– Не ради собаки, господин капитан, а ради Раска. Взгляд капитана д'Овернэ совсем смягчился. Сержант продолжал:
– Ради Раска, собаки Бюга…
– Будет, будет, дружище Тад! – воскликнул капитан, прикрывая глаза рукой. – Ну, – сказал он после короткого молчания, – обопрись на меня и пойдем в лазарет.
После почтительного сопротивления Тадэ повиновался. Раск, который во время этой сцены от радости наполовину изгрыз прекрасную медвежью шкуру, принадлежавшую его хозяину, встал с места и пошел за ними.
II
Эта сцена привлекла к себе внимание и возбудила живейшее любопытство веселых собеседников.
Капитан Леопольд д'Овернэ был одним из тех людей, которые всегда, на какую бы ступень их ни поставила случайность рождения или события общественной жизни, внушают к себе невольное уважение, смешанное с интересом. А между тем вы не увидели бы в нем ничего замечательного; манеры его были сдержанны, взгляд равнодушен. Тропическое солнце хотя и покрыло загаром его лицо, но не сообщило той живости его движениям и разговору, какая у креолов нередко сочетается с изящной томностью. Д'Овернэ мало говорил, редко слушал и всегда готов был действовать. Он первым вскакивал на коня и последним возвращался в палатку; можно было подумать, что в физической усталости он ищет отвлечения от своих мыслей. Эти печальные и суровые мысли, избороздившие преждевременными морщинами его лоб, были не из тех, от которых можно избавиться, поделившись ими с собеседником, и не из тех, которые в пустой болтовне легко вливаются в поток чужих суждений. Леопольд д'Овернэ, не знавший усталости в ратных трудах, казалось, испытывал бесконечное утомление от того, что мы называем состязанием умов. Он избегал споров так же, как искал сражений. Если он иногда позволял втянуть себя в словесный поединок, он говорил всего несколько слов, полных глубокого смысла и ума, а затем, в ту минуту, когда его противник уже готов был сдаться, он внезапно обрывал свою речь фразой: «К чему все это?» и выходил, чтобы спросить у командира, не найдется ли какого-нибудь дела до наступления или атаки.
Товарищи прощали ему его суровость, скрытность и молчаливость, потому что он всегда оставался храбрым, добрым и благожелательным. Многих из них он спас от смерти, рискуя собственной жизнью, и все знали, что хотя он редко раскрывает рот, зато кошелек его всегда открыт для всех. В полку его любили и прощали ему даже то, что он внушал к себе чувство особого почтения.
А между тем он был молод. На вид ему давали лет тридцать, но на самом деле ему было значительно меньше. Несмотря на то, что он уже довольно давно сражался в рядах республиканцев, никто не знал его прошлого. Единственное существо, не считая Раска, к которому он проявлял живую привязанность, – старый сержант, добряк Тадэ, вместе с ним поступивший в полк и никогда не покидавший его, изредка туманно намекал на некоторые события из его жизни. Было известно, что д'Овернэ жил в Америке, где испытал ужасные несчастья; что он женился в Сан-Доминго и потерял там жену и всю свою семью во время резни, с которой началось восстание рабов в этой богатейшей колонии[4]. В ту историческую эпоху подобные несчастья были так обычны, что по отношению к ним установилось своего рода всеобщее сострадание, куда каждый вносил и откуда черпал свою долю. Капитану д'Овернэ, конечно, сочувствовали, и не столько из-за понесенных им утрат, сколько вследствие мужества, с которым он переносил свои страдания. И правда, под его ледяным равнодушием порой угадывалась боль глубокой и неизлечимой раны.
Как только начиналось сражение, лицо его светлело. Он дрался с такой отвагой, как будто стремился стать генералом, и держался с такой скромностью после победы, как будто хотел остаться простым солдатом. Его товарищи, видя это презрение к чинам и славе, не понимали, почему перед битвой он словно чего-то ждет, и не догадывались, что из всех случайностей войны д'Овернэ призывал только одну – смерть.
Народные представители, присланные в армию, однажды, во время боя, хотели назначить его командующим бригадой; но он отказался, так как, уходя из полка, ему пришлось бы расстаться с сержантом Тадэ. Через несколько дней он вызвался провести опасную операцию и остался невредим, вопреки ожиданию товарищей и собственной надежде. Тогда он пожалел, что отказался от высокого чина. «Потому что, – говорил он, – если вражеские пули всегда щадят мою жизнь, то, быть может, гильотина, разящая всех, кто возвышается над другими, не обошла бы и меня».
4
Классовая борьба в Сан-Доминго обострилась под влиянием начавшейся во Франции в 1789 г. буржуазной революции. Мулаты отправили во Францию делегацию с требованием политического равноправия для «цветных», но ничего не добились и 21 октября 1790 г. подняли восстание против белых плантаторов Сан-Доминго. Восстание было жестоко подавлено. Однако уже 16 августа 1791 г. запылали усадьбы плантаторов, началось восстание чернокожих рабов, которое приняло широкие размеры и охватило всю страну. Белые и мулаты объединились против восставших негров. Буржуазная революция не способна была разрешить вопрос о положении угнетенных масс в колониях. Декрет Конвента об уничтожении рабства, принятый лишь 4 февраля 1794 г., дошел в колонию только в 1795 г. и не был проведен в жизнь. Борьба продолжалась. Воспользовавшись ослаблением позиций французских рабовладельцев, Испания и Англия к середине 1794 г. оккупировали Сан-Доминго.