– Он ведь умер, не так ли? – спрашивает она, а во взгляде явная искорка надежды, что сейчас ее в этом разубедят.
– Думаю, он умер еще в семидесятые, хотя у меня нет тому доказательств.
Видно, какой это чувствительный удар для нее.
– Получи он вовремя письмо от моей матери – тогда бы, как знать… Словом, нечего об этом. Историю назад не воротишь. Вы в сообщении говорили о какой-то вещице.
Ирен достает из сумки и аккуратно освобождает от упаковки Пьеро с выцветшим жабо, такого поникшего и увядшего, что даже невозможно представить, каким он когда-то был красавчиком. Она вкладывает его Эльвире прямо в руки.
Та лишается речи при виде этой детской игрушки.
– Приподнимите белый кафтан.
При виде цифр Эльвира вздрагивает. Касается их подушечками пальцев.
Она хочет знать – почему, что это?
Вот он – миг выпустить призрак, запертый в кусочке ткани и пожелтевшей ваты.
По мере того как Ирен снова выходит к перрону Треблинки, она чувствует, как воздух вокруг нее будто бы тяжелеет. Эльвира молчит, ее руки судорожно вцепились в ткань куклы. Ей невыносимо слушать историю этой девчонки, убитой на руках у Лазаря. Ирен не может подсластить ее, приделав счастливый конец. Того отца, каким он мог бы быть, убили в тот день вместе с Ганкой. Ей не надо даже произносить это вслух, Эльвира понимает и так.
Между ним и ею всегда была эта маленькая девочка.
И больше ничего, кроме слез.
Макс
Толкнув входную дверь, она не узнает квартирки – такой нарядной та выглядит. Антуан, долговязый и смеющийся, протягивает ей бокал бургундского.
– Я решил, что пора тебе познакомиться с Пьером.
Красивый брюнет в льняной рубашке, черном фартуке и брюках с вытачками наклоняется расцеловать ее, на губах цветет широкая улыбка. Ее забавляет, что Антуан, на ее памяти вечно питавшийся консервами и глазуньей, влюбился в мужчину, умеющего стряпать и так расстаравшегося ради приема гостьи. Ей наверняка будет легко найти общий язык с этим университетским парнем – такого круглолицего эпикурейца легче представить сидящим за рулем семейного седана, чем погруженным в архивы правительства Виши. Тем не менее именно так он проводит всю сознательную часть своей жизни.
Он разъясняет Ирен, какое леденящее чувство оставляют административные документы тех лет. Неразборчивые каракули внизу анкеты свидетельствуют об оппортунизме чиновника, отсутствии эмпатии к жителям, которых преследуют, – его подпись обрекает их на нищету, изгнание или депортацию. Жестокость этих следов, оставленных на бумаге, – как нож гильотины. Она опровергает послевоенные оправдательные вердикты. В них нет даже слабой попытки спасти – только убийственное безразличие.
– Архивы не лгут, – улыбается Пьер. – Вот почему стольким людям так хочется хранить их под семью замками.
– Ирен кое-что знает об этом… – говорит Антуан. – Расскажи Пьеру о борьбе за открытие фондов ИТС. Он будет в восторге.
Она вспоминает годы, проработанные ею под руководством Макса Одерматта, когда любая инициатива была наказуема и даже вызывала подозрение. Пока жива была Эва, она как-то подстраивалась, поскольку ее подруга умела обходить правила. После ее смерти ею овладела усталость, опустошенность – оттого что вечно приходится идти против течения, от бюрократических проволочек и прихотей директора. Она жалуется Пьеру: этот руководитель хвалился тем, что никогда не берет на работу дипломированных специалистов, и запрещал служащим обсуждать их расследования между собой, в том числе и внутренние.
– Но это все равно что саботировать их работу! – он так ошеломлен, что не в силах сдержаться.
– Разделял, чтобы лучше властвовать, – отвечает Ирен. – Рассматривал ИТС как пожалованную ему вотчину.
– Ты забываешь, что в его обязанности входило отчитываться, – возражает Антуан. – Он как-никак вкалывал и на Международный комитет Красного Креста! А еще выше – была международная комиссия…
– А еще он отказывался предоставлять документы прокурорам, работавшим с нацистскими преступлениями, – она дорисовывает Пьеру всю картину. – Прикрываясь тем, что Красный Крест соблюдал нейтралитет.