Глава 3
С первых же дней мои нью-йоркские каникулы потекли в устойчивом постоянном русле, будто приехал я сюда не вчера, а несколько месяцев назад и ежедневные выходы в город стали для меня привычным, рутинным делом, будто езжу я в одни и те же часы на работу и возвращаюсь домой тоже в одни и те же часы.
Вставал я не очень рано — Риты и мальчишек уже не было, — но и не слишком поздно — Шурка еще не выходил из своей комнаты, — варил себе кофе и с удовольствием лез в битком набитый холодильник. Потом не спеша шел до метро, покупал полукилограммовую «Нью-Йорк таймс» и жиденькое провинциальное «Новое русское слово», усаживался в вагон подземки, напяливал очки и принимался за чтение. Вся прелесть поездки заключалась в том, что читал я в свое удовольствие, не опасаясь проехать нужную остановку. Ведь выйти я мог в любом месте, потому что начинать шататься по этому городу можно и должно из любой произвольной точки. Разумеется, были у меня и плановые поездки, скажем, подняться на Эмпайр-стейт-билдинг, обойти залы Музея современного искусства, постоять возле Святого Патрика и Объединенных Наций, прогуляться по Уолл-стрит. Но чаще всего я выходил когда вздумается, ориентировался по карте, чтобы не заблудиться, и брел куда глаза глядят.
Я смотрел на фасады домов, сверкающие таблички банков, вывески баров и магазинов, время от времени сверялся с картой и шел себе дальше, а потом вдруг вставал как вкопанный, внезапно узнавая давно знакомое по какой-то книге место. Когда появлялся аппетит, останавливался у первой попавшейся уличной будки и с наслаждением жевал хотдог, пил что-то ледяное из горла, облизывал измазанные горчицей пальцы и брел дальше. Для тех, кто только собирается в Нью-Йорк, замечу, что в этом городе напрочь отсутствуют уличные туалеты, так что по мере необходимости я выбирал забегаловку подешевле, заказывал пиво или чашечку кофе и интересовался: где здесь у вас реструм. А потом, испытывая ни с чем не сравнимое чувство облегчения, закуривал и двигался дальше в шумной, пестрой, многоликой толпе, которой до меня не было никакого дела, в которой я был свой, был как все — как тот материализовавшийся сквозь вращающуюся зеркальную дверь тщательно одетый джентльмен, как тот неряшливый, разящий перегаром бродяга, трясущейся рукой протягивающий мне какую-то листовку — не то приглашение на проповедь, не то рекламу дешевой распродажи, как тот черный малый с курчавой, выстриженной в шахматную клетку головой.
Когда же наступал вечер и ноги мне окончательно отказывали, я покупал бутылку джина на вечер, находил ближайшую станцию подземки, прокладывал на карте маршрут с пересадками и отправлялся в Бруклин к Шурке, Рите, близнецам и Жоре.
Мне не было ни малейшей надобности выходить из дома и возвращаться домой в определенное время, но почему-то получалось именно так, словно я не бродил по городу, а служил в банке. Спустя несколько дней я стал встречать в поезде знакомые лица, раскланивался с черным священником на платформе, обменивался несколькими фразами с продавцом газет. Я быстро становился своим в этом чудесном городе.
Однажды утром мой распорядок неожиданно был нарушен. Я уже стоял в дверях, когда Шурка окликнул меня из своей спальни и попросил несколько минут подождать, если никуда особо не спешу. Вопреки своему обыкновению он не плескался полчаса под душем, собрался быстро, и мы отправились к очень нужному ему и крайне любопытному для меня, так он сказал, человечку.
Уже само место обитания человечка оказалось для меня крайне любопытным. Западная сторона Мохнатого, неподалеку от Гудзона, неизвестный еще мне индустриальный Нью-Йорк — гигантские склады, закопченные фабричные здания, подъездные пути. Мы запарковались в необъятном дворе среди огромных грузовиков, контейнеров и гор штабелированного металла, долго поднимались на медлительном грузовом лифте и наружной винтовой лестнице, вроде пожарной, потом шли бесконечными плохо освещенными коридорами и очутились наконец в зале размером что твое футбольное поле.
Зал гудел равномерным машинным гулом и человеческими голосами. Он был плотно уставлен рядами узких скамеек и столов, на столах одна к одной стояли зингеровские швейные машинки, а на скамьях, тоже одна к одной, сидели женщины и строчили на этих самых машинках. На первый взгляд все женщины казались одинаковыми — черноволосые, с раскосыми азиатскими глазами и матовой кожей, в пестрых халатиках. Но, всмотревшись внимательно, я обнаружил, что среди них есть молодухи и пожилые матроны, глубокие старухи и совсем девочки, едва ли не десятилетние. Колеса швейных машин непрерывно вертелись, но старухи, женщины, девушки, девчонки умудрялись при этом переговариваться, перекрикиваться через несколько рядов, они спорили, ругались, смеялись, протискивались меж скамеек, несли по проходам кипы ткани, тянулись в курилку, хотя и над столами то там, то здесь подымался голубой дымок — мне почудилось, совсем не табачный.