Выбрать главу

Спиной я почувствовал, как отец вздохнул. Я решил, что сейчас он вспылит. Феликс обогнул результат своих стараний, наклонился надо мной и улыбнулся — сначала знакомой гипнотизирующей улыбкой, заливая голубым блеском, но потом вдруг спохватился, стер ее с лица и улыбнулся коротко и сердечно.

— А хорошо нам было вдвоем, а?

Я кивнул.

— Ты ребенок, какого больше нет. Преступник с хорошей душой. Смесь! Теперь, когда я видел тебя, мне уже можно ничего не видеть. Я уже знаю: что-то от Феликса оставалось в этом мире. — Он подергал себя за нос, глаза у него слегка покраснели. — Ладно. Хватит. Надо уходить. Дела зовут. Может, еще когда-нибудь встречаемся. А может, и нет. Может, когда-нибудь на улице к тебе подходит дедушка Hoax, чтобы сказать «шалом». Все может случаться в этом мире. Самое важное, что ты знакомился с Феликсом, а Феликс знакомился с тобой.

Он протянул руку и с нежностью коснулся золотого колоска у меня на цепочке.

— И еще важное, что я знаю: Лола будет позаботиться о тебе, чтобы, Боже упаси, из тебя не получался слишком уж Феликс. Но чутку можно, так, чтобы не забывать, что в мире есть не только законы. В этой жизни должно быть место и для твоего личного закона!

Он наклонился поближе, и я вдруг, сам того не ожидая, поцеловал его в лоб.

— И хорошо помни, Амнон: жизнь — это чутку света между тьмой и тьмой. И ты получше многих людей видел свет Феликса в этом мире.

Сверкнула голубая молния. И Феликс исчез.

Мы сидели молча. Я и отец. Спиной к спине.

С чего бы начать?

Спинами мы чувствовали дыхание друг друга.

— Так что с Габи? — я наконец набрался смелости.

— Ждет дома, — буркнул отец.

— Она… ушла от нас?

Я услышал, как он пытается почесать плечом заросшую щеку.

— Она предъявила мне ультиматум. До воскресенья я должен решиться.

В точности как я представлял. Все-то я знаю.

Мы помолчали. Потом отец прорычал:

— Пистолет все еще у тебя?

Я пощупал локтем карман. Нащупал там шарф. И все. Феликс вытащил пистолет из моего кармана, пока мы целовались! Я начал сдавленно смеяться, но из уважения к отцовской печали старался сдерживаться. Отец спросил вдруг:

— Ты почувствовал, что через два дня у тебя бар-мицва?

И тут я уже не выдержал и расхохотался. Отец молчал. Широкая спина его была как каменная. Я смеялся животом и пальцами, вперед и назад, отец повел плечами, пытаясь прекратить это, и вдруг расхохотался сам, и от его смеха меня подбрасывало, как на лодке, словно я был холодильником, с которым он танцует вальс, — так я в первый раз в жизни рассмешил его. В первый, последний и единственный — итого три раза.

Он ржал, как лошадь!

— Как все запуталось, — сказал он наконец. — И я в том числе.

Больше мне ничего было не надо.

— А про меня написали в газете, — сказал я, когда ко мне вернулся дар речи.

— В газете… Да ты всю страну поднял на ноги! И будешь еще говорить, что тебя не похищали.

— Но это ведь правда.

— Мне еще попадет за весь этот балаган. Да ладно, не привыкать. Выговором больше, выговором меньше.

Я примолк. Для себя я уже сделал выводы по поводу его работы в полиции. Я даже решил — пусть сослуживцы отца вообще не приходят ко мне на бар-мицву! Кому нужны их подарки? Я и так получил достаточно.

— И пусть выговор! — проговорил он вдруг, и спина его напряглась так, что я даже приподнялся над полом. — Что еще они мне могут сделать? Двенадцать лет одно и то же. Никакого продвижения, те дела, которые мне дают, — это стыдоба, а не дела.

Снаружи послышался вой сирены, гомон, топанье, отрывистые приказы.

— Вот, приехали, — сердито пробурчал отец. — Я велел Этингеру быть здесь в девять ровно. Не объяснил зачем. То-то он обрадуется. — И добавил мрачно: — Надеюсь, твоему деду хотя бы удалось от них сбежать.

Вечером мы отправились в ресторан: Габи, отец и я. Это был самый счастливый поход в ресторан в моей жизни, хотя кормили там не так шикарно, как тогда нас с Феликсом. За ужином я рассказал им обо всем, ну или почти обо всем, а уж если совсем по-честному — рассказал только чуть-чуть, потому что сразу понял, что о самом важном мне рассказать не удастся, самое важное так и осталось непонятным, нелогичным, неуловимым. Это как пытаться рассказать сон: он забывается прямо во время рассказа.

И все-таки кое-что осталось конкретным и ощутимым: из этого сна я вернулся с подарком, и он лежал у меня на коленях, и его можно было потрогать. Жаль, конечно, что у меня не было слуха и я так никогда и не научился играть на этой флейте — простой деревянной флейте, которую оставила мне Зоара, — и все-таки, когда мне плохо или одиноко, я сажусь на подоконник, свесив ноги, и подношу ее к губам, и прислушиваюсь к скрытым в ней звукам.