Зал зашумел. Лицеисты стали что-то объяснять друг другу, доказывать, спорить.
— Вы что, один против всех валили?
— Нет, конечно! Нас было много. Очень многие так поступили, но об этом теперь не принято говорить. Победили не мы. А рассказывать про войну положено только победителям. Моя жизнь, моя судьба, есть одно перманентное отступление. Таких, как я, как бы нет. Я провел несколько лет, скрываясь в лесах, в домах католиков и униатов. В сорок шестом я, как и многие мои товарищи, уехал на хутор и жил там один около двадцати лет. Потом стал иногда выбираться в город, но лишь в девяносто первом, спустя сорок шесть лет после войны, увидев над столицей наш флаг, я понял, что мы победили.
— Недолго вы радовались, — тихо, сквозь зубы, так, чтобы услышал только ветеран, процедила завуч.
Встреча c ветераном оказалась самой длинной за всю историю лицея. Несмотря на то, что завуч всячески пыталась ее прервать, дети не отпускали гостя. В течение двух с лишним часов лицеисты пытали ветерана. Они спрашивали, вскрикивали и восклицали, требовали и удивлялись, оценивали и не верили собственным ушам. Он рассказывал, и они не зевали, потому что ветеран выдавал секрет. Ветеран рассказывал то, что никто никогда не рассказывал. Он приоткрывал запретную дверь — и дети не могли не пойти за ним. Когда встреча закончилась, Франциск с друзьями решили подняться в свое секретное место — туалет на четвертом этаже.
Место, в которое не заходили даже самые строгие воспитатели. Мужской клуб шестнадцатилетних. «Зона отчуждения» на территории Республиканского лицея искусств. Исписанные «острыми» скабрезностями стены, пустившая трещины плитка. Унитазы без ободков и вырванные нотные страницы, которые, предварительно смяв, использовали вместо туалетной бумаги. Передавая по кругу сигарету, друзья продолжали обсуждать только что закончившуюся встречу:
— Нават не верыцца. Гэта ж сапрауднае самагубства!
— Так! Немагчыма паверыць! Дай паперу, — попросил Циск.
— Фу! Як шманiць ад цябе! — констатировал Стас.
— Ад дзеда твайго шманiць!
— Да заткнитесь вы оба! — встрял Кобрин, которого с самого утра мучал понос. — Какого хера вы опять язык поменяли?
— А чаму у сваей краiне мы не можам размауляць на роднай мове? Цi нам трэба у цябе, бздуна, пытаць?
— Отец твоей бздун! Разговаривайте, но определитесь… Вы язык, как баб, меняете. Вчера один, сегодня другой! Завтра вы на каком будете разговаривать?
— Что же в этом плохого? — выглядывая из-за бетонной перегородки, с добродушной улыбкой спросил Франциск.
— Смотри в штаны не наложи!
— Не волнуйся, я, в отличие от тебя, дрысты, свою личинку уже отложил! Но ты мне все-таки ответь, почему тебя так раздражает, что мы говорим на родном языке?
— Меня раздражает только то, что это искусственно! Вы не думаете на этом языке, вы не видите на нем сны, вы не можете шутить на этом языке. Согласись, ты ни разу в жизни не рассказал мне анекдот на нем…
— Тут я с тобой полностью согласен. Все так. Но это не отменяет того, что время от времени у меня возникает желание говорить на этом языке.
— Почему?
— Да потому что он мне тупо нравится! Потому что я хочу чем-то отличаться от других. Потому что мне не хочется говорить на языке людей, которых однажды прислали сюда в качестве надзирателей.
— Циск, но ты же говоришь с ошибками!
— Да! Потому что я только учусь! А ты думаешь, что ты говоришь без ошибок? Ты сегодня утром сказал прекрасную фразу: «ложу в шуфлядку». Ты на каком языке это сказал?
— Понятно на каком…
— Это тебе понятно, а носителям этого языка, уверяю тебя, нет! Ложат, мой дорогой, в штаны, а вещи кладут!
— Хера ты тут умничаешь? У тебя «три» по языку!
— Потому что я, в отличие от тебя, не списываю у Насти!
— И я не списываю!
— Да списывай ты. Хоть весь дневник у нее перепиши! Мне похер! Потому что я, в отличие от тебя, знаю, что нет такого слова — «шуфлядка»!
— Как нет, если в каждом столе есть шуфлядка!
— А вот так! В столе есть — а в языке нет!
— Франциск прав, — застегивая ширинку, перебил Круковский, — нет такого слова! То есть теперь оно есть, потому что мы его употребляем, но пришло оно к нам не с востока, а от германтов. Я думаю, еще во времена первой оккупации. У них, я узнавал, выдвижной ящик стола называется schublade. А у твоих больших братьев, за которых ты так печешься, этого слова, конечно, нет.
— Да идите вы в жопу! Ни о ком я не пекусь! Просто тупо, что вы вдруг решили поменять язык. Глупо начинать говорить на одном языке, если все вокруг говорят на другом.