Девственный лес! Горы! Широкая гладь Нотоги!.. Там, в Манхэттене, его тесть, человек недужный, тем не менее с жаром описывал богатства севера — нетронутые сосновые леса, пушнина — и настаивал, сидя с Жан-Пьером в обшитой дубовыми панелями библиотеке своего дома на Бродвее, что экстравагантное приобретение Макомом десяти городков (они образовались, когда отчаявшееся племя онейда было вынуждено передать свои земли штату) было гениальным шагом; всего через пару лет он перепродал эти земли другим маклерам, с приличной прибылью, и теперь ему открыт путь…
Но вот Маком — банкрот и сидит в тюрьме.
Здесь, в Форт-Ханне, Северное миссионерское общество находилось в противостоянии с аморфным и вечно текучим обществом зверобоев, торговцев, бывших солдат и шлюх вроде Люси, которые (по слухам, оказавшимся ложными) скопили целые состояния. Старый Осборн опасался, что Люси, Эразм Гудхарт, бывший секретарь Аштора — а ныне Джона Джейкоба Эстора — и другие «криминальные элементы» могут сбить с пути его неопытного зятя.
Взять хотя бы Гудхарта. Как они выпивали с ним в «Форт-Ханна-хаусе»! Тот заявлял, что среди его предков есть алгонкины, сенеки, голландцы и ирландцы. Он был похож на индейца не больше чем Жан-Пьер. И был, без сомнения, любовником Люси. Одним из. Именно он распространял слухи, будто у Люси где-то припрятаны денежки — и это лишь повышало ее престиж, усиливало очарование. (В первую их встречу Люси ошеломила Жан-Пьера: она была крупной и при этом мускулистой — если не считать полных, в нетугом корсете, грудей; она оказалась намного моложе, чем он думал, и привлекательна в грубоватом, первобытном смысле. Мне придется, подумал Жан-Пьер, еще побороться за ее благосклонность.)
Когда он только очутился здесь, в северных краях, девственная природа пугала его, пока он не принимал определенное количество горячительного. Первую порцию лучшего пойла в этой забытой Богом глуши, в полдень, он потягивал, как вино. «Дорогая моя Хильда, — писал он. — Каждый день здесь приносит вихрь новых впечатлений и познаний… Я даже не знаю, что думать… Дикая природа будит в нас (я пишу «в нас», потому что, сдается мне, мы все в равной степени подвержены этому чувству, за исключением индейцев, которые, словно старики или немощные, остаются на удивление равнодушными к ней) ощущение… ощущение…» Он смял письмо и начал новое; о, как его раздражала эта обязанность — не только потому, что ему приходилось писать ей (женщине, которую он не любил); его возмущало, что ему с таким адским трудом давалось выражение своих чувств (тогда как в разговоре он был неподражаемо ловок и умел донести свои слова или, по крайней мере, заставить прислушаться к ним любого). «Дорогая моя Хильда, здешний воздух пьянит, и я лежу без сна, пока в голове у меня беснуются демоны, тащат меня то в одну сторону, то в другую… маня то одним, то другим… Эти девственные земли одушевлены, раньше я не ощущал этого… И отец твой не постигает, с его лепетом… с его жалкой болтовней…» Он отодвинул письмо в сторону и налил в бокал еще на палец или два виски. Легонько, словно ресницы возлюбленной, скользнувшие по щеке, возник образ Сары и коснулся его разгоряченной кожи. Он не думал, что она последуют за ним сюда, так далеко от места, где он в последний раз видел ее. Она окончательно поселилась в Англии и сейчас уже наверняка была замужем — эта мысль была вполне логична, ведь он потерял ее навсегда, — надо же быть таким дураком и жениться на этой бледной моли, которую он не любил, но которая, при этом, была такой нежной, такой преданной, что он не мог презирать ее с удовольствием. Ну и, конечно, сыграло роль приданое. И щедрость ее отца. (Интересно, Осборн был в старческом маразме или под действием лекарств, что прописывал ему доктор, — а может, он и впрямь хотел всячески угодить Жан-Пьеру?) «Дорогая моя Хильда, — продолжал Жан-Пьер в каком-то исступлении, — здесь, впрочем, как и повсюду, властвует все тот же принцип — только здесь он явственен и никого не вводит в заблуждение: это жажда обладания. Лес и пушнина; пушнина и лес; дичь. Желание завладеть всем, что видишь в этих краях, рождает в человеке жадность, сродни той, что появляется у человека, голодавшего много дней и вдруг допущенного в банкетный зал, на собственный страх и риск. И вот человек начинает обжираться, набрасывается на всё подряд, чтобы опередить прочих, ведь они, другие — враги. А на банкете столько еды! Это настоящее изобилие! Но мы всё более прожорливы и никак не можем насытиться, мы боимся, что чувство насыщения недолговечно, и поэтому хотим поглотить всё, что есть на столе…»