«Где-то теперь мои други? — печалился Никита, то и дело вжимая отяжелевшую от переживаний голову в плечи, когда, взлетев через борт, на него обрушивался шквал брызг невесть куда несущейся волны. — Должно, из сил выбившись, легли уже на темное дно… Вона как струг мотает! То тучи перед очами, то бездна кипящая!»
Стрелецкий кафтан на нем давно уже промок до последней ниточки, сапоги набухли, высокая шапка давно уже кувыркается в волнах рыбам на потеху. Нестерпимо хотелось пить, и Никита то и дело облизывал разъеденные солью губы. Краем глаза, воспаленного от постоянного ветра и морской воды, увидел за кормой струга огромную вздыбившуюся волну, охватил голову руками и взмолился:
— Спаси и помилуй, всемогущий Боже! Воззри с небес сквозь тучи — сижу я на мокрых досках среди дикой хляби морской и в двух вершках от погибели!
Вода окатила палубу, Никиту и обвисший вокруг мачты полуоборванный парус, нехотя схлынула за борт.
— Господи, — снова зашептал Никита, крестясь и отмаргиваясь. Он искал глазами хоть малый в тучах просвет, словно сквозь него молитва может скорее достигнуть неба. — Господи, за что послал ты моим другам безвинную погибель? Чем согрешили мы перед тобой? Неужто, Боже, это какой оборотень нам дорогу перебежал, а? И как-то, всемогущий Господи, распорядишься ты моею жизнью? — От молитвы Никита незаметно перешел к горестным сетованиям: — Вот уж воистину беда не по лесу ходит, а по людям… Ох, Господи, пощади раба твоего… — Безжалостная волна рванула его в сторону, руки расцепились, и он, захлебываясь, пытался было невесть кому крикнуть «Спасите-е!» Куда-то вбок скользнули под ним мокрые доски, канат резанул спину, и по голове так сильно ударило, что Никита явственно услышал треск собственного черепа…
«Гафель[4] сорвало», — только и мелькнуло в его затухающем сознании, и он будто в бездну какую полетел: плавно, кружась, как поднятое ветром ввысь куриное перышко…
— Ты что валяешься в мокрой яме, сынок?
— Так помер я, тятенька, аль не знаешь еще? — отозвался неподвижно лежащий Никита, с удивлением взирая из темной сырой ямы вверх, где над простоволосой седой головой родителя так хорошо видно синее горячее небо, и с неба этого, безоблачного, доносятся недалекие раскаты, с треском, какие бывают при грозе.
— Помер, сынок? Что за чушь ты мелешь! — на диво басовитым голосом расхохотался родитель, будто старался заглушить бог весть из каких туч идущий гром. — А как же тогда говоришь ты со мной, а?
— Так и тебя я минувшим летом самолично схоронил, а вот ты — стоишь без шапки надо мною. Отчего же так?
— По дважды не мрут, Никитушка, то правда. Да и однова не миновать, выходит. А что меня — покойника — встретил, то к счастью.
— Сказывают знающие люди, что стрельцу в поле помирать, не в море… А вот мои товарищи, видишь, сами ли своей волей сошли к водяному царю? А может, таков рок их, помимо старого изречения? — Никита пытался было, в силу этих рассуждений, развести по привычке руками в стороны, да руки, сложенные на груди, холодные и мокрые, не шевельнулись.
— Должно, и вправду таков их рок, Никитушка, — согласился родитель, а верховой ветер вдруг начал трепать его седые длинные волосы. — Никто не знает своего конца, сынок, никто на земле из живых не знает, на каком шагу Господь остановит его…
— А велико ли мне счастье, тятенька? — Никита вдруг ощутил себя маленьким-маленьким, каким помнил себя изначально, у родителя на крепких коленях, когда тот брал его сильными руками под мышки и, покачивая на коленях, приговаривал, смешно топорща большие усы: «Поехали, поехали, в лес за орехами…» — Скажи, ведь ты теперь у Господа на небе, рядышком… Может, прознал как о моей судьбе?
— Как изловчишься, сынок, — снова засмеялся родитель и озорно подмигнул сверху. — Либо со сковороды блин отведаешь, либо сковородника! И еще помни, Никитушка, не рок головы ищет, а сама голова на рок идет.