Вот зыби спина распрямилась в оковах руля,
Черная морда дельфина,
где был Ликабант,
Чешуя на гребцах вместо кожи.
И пал я тогда на колени.
Что я видел, то видел.
Лишь мальчика привели, я сразу сказал:
«Сдается мне, это бог,
правда, какой, не знаю».
Но они зашвырнули меня в носовые штаги.
Что я видел, то видел:
рыбьей мордой стало лицо Медонта,
Руки сморщились плавниками. И ты, Пенфей,
Ведь слушал же когда-то Тиресия , слушал Кадма,
больше не будет тебе в жизни удачи.
Чешуя вместо кожи в паху,
рыси мурчание посреди моря…
Потом, когда-нибудь позже,
в винно-красной траве,
Если свесишься со скалы уступа,
бледное коралла лицо под легким флером волны,
Словно бледная роза под неспокойной водой,
Илевтиерия, прекрасная Дафна морей,
Руки пловцов, которые сделались ветвями,
Кто скажет, в каком году,
спасаясь от стаи каких тритонов,
Чистый челом, то появляясь, то почти исчезая,
доныне застыл, как слоновая кость.
И Со-сю вспенивал море, Со-сю тоже,
лунным лучом, как мутовкой…
Струи упругие,
Посейдона мышцы,
Чернолазурная, полупрозрачная
над Тиро волна, как стекло,
Укрытие тесное, вечная зыбь,
сноп серебристоструйный.
А дальше спокойна вода,
на желтых, как кожа, спокойна песках.
Птица моря, расправляя крылья в суставах,
в заводях плещется между скал, на песчаных пляжах,
Где на отмелях стаями носятся волны,
Стеклянная вспышка волны против солнца в разрывах потока,
бледный Геспер,
Гребень седой,
и волна, словно мягкая плоть винограда.
Маслины серые вблизи,
и дальше дымно-серые скалы,
Крылья скопы, розовые, словно мясо лосося,
серая тень на воде,
Башни гусь одноглазый, огромный,
высунул шею из оливковой рощи,
И мы услышали фавнов, бранящих Протея,
в запахе сена, в тени масличных деревьев,
А вперебивку – хоры лягушек,
в сумерках,
И…
III
Я сидел на ступенях Доганы,
Ибо цена за гондолу в тот год подскочила,
и «тех девчонок» уже не было больше – одно лишь лицо,
Да Бучченторо в двадцати ярдах, с воплями «stretti».
Светом залитые балки, ах, тот год, в Моросини,
И павлины в доме у Коры, да возможно, все так и было.
Боги плывут в воздушной лазури,
Светлые боги этрусков, когда еще не было слез,
И луч, первый луч, когда вообще не знали про слезы.
Паниски, а возле дуба – дриада,
Мелиада под яблоней,
По всей роще – листья полны голосов,
Заросли шепота, и облака опустились над озером ниже,
А на них восседают боги.
И на воде тела купальщиков белые, словно миндаль,
В небо глядя их соски, покрытые серебристой глазурью влаги,
Как заметил однажды Поджио.
Бирюза, и в ней зеленые жилы,
Или нет, это ступени тускло ведут к подножию кедров.
Мой Сид подъехал к Бургосу,
Прямо к воротам, обитым гвоздями, между парой башен,
Тупым концом копья он ударил, вышла девчонка,
Una nina de nueve anos,
На галерейку, что над воротами, между парой башен,
И указ прочитала, voce tinnula:
«И чтоб никто не говорил с Руй Диасом,
не делился едой или помогал иначе,
Не то вырежут таковому сердце, на конец копья насадят,
И вырвут оба глаза, и все имение отнимут».
«И здесь, Мyo Cid, есть печати,
Вот большая печать, а вот и сам пергамент».
И выехал он из Бивара, Myo Cid,
Ни сокола на жердях не оставил,
Ни рубахи по шкафам, что устроены в стенах,
И отдал он сундук свой Рахилю и Иуде,
Короб большой с песком он оценщикам оставил,
Чтоб ссудили они денег ему для дружины,
Когда отправился в путь он, к Валенсии прямо.