Тяга к простонародному не ограничивалась у царя Симеона только женщинами, она, к сожалению, пронизывала все его жизненные привычки и пристрастия. К сожалению потому, что это немало унижало величие царское, и многие выходки Симеона заставляли меня краснеть от смущения, и перед кем — перед послами иноземными! А Симеону до этого и дела не было! Привык он у себя в глуши чудить, как ему вздумается, никого не стесняясь и ничем себя не ограничивая. Ко всему этому примешивалась еще и его гордость непомерная. Он всегда кичился своим высоким происхождением, а став царем, полагал себя первейшим из царей земных. Что ж, это было справедливо, ведь и брат мой таких же мыслей придерживался, но Симеон еще дальше шел. Он почитал себя не первейшим, а единственным истинным владыкой на земле, ибо только у него власть от Бога, а у остальных правителей, императора германского, султана турецкого, не говоря уже о всяких корольках, — от людей. Да, собственно, и людьми-то он считал только представителей нашего рода, говоря, что лишь мы происходим от Адама, а остальные, прости Господи, от обезьян каких-нибудь. Себя же он видел на вершине главного ствола этого древа и самому Спасителю отводил место лишь на боковой ветви. Конечно, и в этом было много справедливого, но у воспитанных людей не принято о таком вслух говорить.
Так и получалось, что чуть ли не каждый прием послов иноземных заканчивался какой-нибудь Симеоновой выходкой. Скажем, прибывает к нам посол кесаря римского, встречают его с торжественностью необычайной, от границы сопровождают его пятьсот всадников в одеждах роскошных, подают ему карету, запряженную двенадцатью конями белоснежными, от отведенного ему подворья до дворца царского выстраиваются три тысячи стрельцов в кафтанах новых с алебардами посеребренными, а на извечно грязную мостовую московскую укладываются ковры бухарские, все бояре в одинаковых шубах собольих и высоких шапках лисьих по лавкам сидят, а Симеон во всем облачении царском на троне восседает, слушает представление посла, кивает милостиво. Вдруг загораются у него глаза блеском нехорошим, прерывает он дьяка Щелкалова, от его имени речь ответную произносящего, и сам к послу обращается. Слышал я, говорит, что кесарь у первосвятителя римского туфлю при приеме целует. Истинно так, отвечает посол, ибо папа римский — наместник Господа на земле и над всеми королями земными владычествует. Удивительно нам это слышать, говорит Симеон, а ну-ка покажи, как это делается, и — выставляет вперед ногу в сапоге. Это бы еще ладно, но ведь дюжие молодцы из стражи государевой того посла, изо всех сил упирающегося, действительно лицом к сапогу Симеонову прикладывают. Посол, понятно, о происшествии этом государю своему не доносит и никому никогда не рассказывает, чтобы не стать всеобщим посмешищем, но, затаив обиду, после возвращения своего начинает распространять всякие небылицы про державу нашу и про царящие в ней варварские обычаи. Нехорошо!
Никакой тонкости обращения не знал царь Симеон, питая пристрастие к шуткам грубым и немудрящим. Невзирая на запреты церковные, потянулись в Москву ватаги скоморошьи, а в самом дворце царском жило постоянно не менее двадцати шутов, не считая карлов. Но если истинно образованные государи держат шутов для того, чтобы под прикрытием шутки слышать хоть иногда правду, то Симеон лишь смеялся над их прыжками несуразными, кувырканиями, подножками, борьбой показной, криками бессмысленными, а иногда и отвечал им какой-нибудь шуткой в том же роде. Возьмет и выльет миску супа горячего на голову шута, то-то смеху во дворце. Н-да!..
Иногда и до юродства доходил. То вдруг запричитает на Думе боярской: «Да разве же понять мне премудрость эту худым своим умишком?» — или заголосит при всем дворе: «Горе мне, псу безродному! Влачусь одиноко по жизни, мысля лишь о хлебе насущном!» Он ведь всю жизнь в страхе прожил, что его заподозрят в поползновении на власть и прикажут удавить тихо, вот он и посылал престолу царскому сигналы, что-де ведет он себя смирно, ни о чем не помышляет и вообще с придурью. Это настолько вошло в привычку его, что и во дворце царском он не мог от нее отвязаться.
При этом посреди собственного уничижения прилюдного Симеон мог вдруг распрямиться и начать метать громы и молнии, являя образ государя сурового и строгого. Тоже играл, потому как страсть к лицедейству была в нем неистребима. Это опять из его жизни прежней, скучно ему было в вотчинах его, вот он и выдумывал себе развлечения разные, то он султан турецкий в окружении гарема своего, то монах смиренный, в пустыне гусеницами питающийся, то воитель славный, войском своим потешным командующий, то судья справедливый, а то и сам Господь Бог, на облаке сидящий. Только одну роль он никогда не играл — роль царя русского. Тут осторожность его злую шутку с ним сыграла: к этой роли всю жизнь готовиться надо!
* * *