Впрочем, то, что в те дни в Москве происходило, я только понаслышке знаю. Господь по неизбывному милосердию своему накрыл меня плащом забытья, так что пришел я более или менее в себя только к девятинам царя Федора и царицы Марии. А княгинюшка моя несчастная металась эти дни между мною, закостеневшим, и омертвевшей Ксенией, да еще исхитрялась собирать всякие слухи, по Москве ходившие. А уж как я
окончательно на этот свет вернулся, так она мне их все и вывалила.
Что меня удивило несказанно, так это то, что новый царь до сих пор в стольный град свой не вступил, как будто ждал чего-то. Но по мере того, как мысли мои прояснялись, а поток слухов усиливался благодаря высвобождению княгинюшки, я стал, кажется, проникать в замысел Самозванца. У памяти народной есть удивительное свойство, ее нельзя назвать короткой, хотя все события, особенно бедственные, забываются очень быстро. Но и добро забывается, вчера еще тебя славили, а сегодня уже осыпают проклятьями и бранью. Потому и говорят, что народ переменчив. Нет, он не переменчив, он забывчив. Все забывается, но далеко не сразу истирается окончательно из памяти. Как рачительный хозяин складывает все старые вещи, нужные и ненужные, в чулан, так и любой человек загоняет воспоминания в дальний уголок памяти. А как заполнится чулан под завязку, бывает, что через пять, а то и десять лет, устраивается большая разборка. Почти весь хлам безжалостно выбрасывают на свалку, но что-то и оставляют, случается, возвращают какую-нибудь вещь обратно в дом, подновляют, украшают новыми узорами, натирают до блеска и ставят на самое видное место. Выбор этот бывает прихотлив и ничем не объясним. Так и с воспоминаниями, какие-то изгоняются навсегда, а некоторые выносятся наверх, лелеются, обрастают подробностями красочными и зачастую превращаются в сказку. Это произошло с Иваном-Царевичем, потому одно имя его сына Димитрия разом всколыхнуло всю Русь и повергло ее к стопам молодца сказочного.
Народ московский и к царю Борису, и к царю Федору относился с почтением и любовью, убийство Федора, которое даже не пытались особо скрыть, надругательство святотатственное над останками Бориса потрясло всю Москву, но... Прошла неделя, и за отсутствием других злодейств скорбь о поверженных царях утихла, а дальше, что ни день, все чаще взоры обращались на южную сторону, сердца людские, подогреваемые искусными слухами о невиданных милостях нового царя, раскрывались навстречу ему, и все громче звучал призыв:
«Челом бьем нашему Красному Солнышку! Приходи быстрее и володей нами!»
Чутко следили за настроениями толпы многочисленные приспешники самозваного царя и, как я тогда полагал, его истинные руководители. Уловив момент благоприятный, они подали ему знак и объявили широко на площадях московских, что торжественный въезд царя в Москву состоится двадцатого июня. Простой народ возликовал и принялся украшать город, чтобы предстал он взору царя во всем великолепии. Лишь один Кремль притих, затаился, казалось, в нем сгустилась вся природная недоверчивость и осторожность людей московских. Бояре и святые отцы, царский двор и дьяки, все, и я том числе, не ждали от пришествия нового царя ничего хорошего. Россказни Романова, Басманова иже с ними, имевшие такой успех у простого народа, порождали в Кремле лишь еще большую боязнь. А тут и слухи, умело направляемые чьими-то злокозненными и мне тогда не известными устами.
— Попомнят вам времена земщины, — шептали боярам.
— Царь-то в Польше веру католическую принял и ведет за собой легион ксендзов и иезуитов, — говорили святым отцам и напоминали об участи Иова и Пафнутия.
— Все чины дворцовые сменит, это как пить дать! — уверяли старый двор царский. — Всю свиту свою воровскую пожалует окольничими, постельничими, стольниками, кравчими.
— Царь-то новый грозился проверку всех приказов произвести, а уж если какие нестроения найдет или, не дай Бог, недобор в казне, не помилует, — стращали дьяков, и те невольно потирали руками шеи — за всеми грехи были.
Даже челядь кремлевскую вниманием не обходили, хотя, казалось, ее ничем пронять нельзя было — она всякой власти нужна и потому бессмертна.
— Царь-то, говорят, не истинный, — смущали челядинцев и холопов, — Димитрий-то погиб в Угличе, а этого поляки нам подсунули на погибель державы Русской. Будете служить расстриге или кому похуже и так часть греха общего на душу примете.
Такие вот разговоры в Кремле ходили, княгинюшка их со-
бирала и мне доносила, а уж я, не изменив ни слова, вам передаю, чтобы вы поняли, с каким настроем мы все встретили день пришествия Димитрия. А еще княгинюшка рассказала мне, что все это время в мастерских кремлевских шили новые наряды царские, она даже и точную мерку раздобыть исхитрилась.
— А ведь похоже! — твердила она. — Димитрию впору бы пришлось!
— Это хорошему вору все впору! Вот и грядущему вору впору одежда нашего дорогого мальчика! Уж постарались некоторые, подобрали молодца!
Я не обольщался. И в княгинюшке всякую надежду подавлял, чтобы не погибла она от горечи разочарования.
Погода с утра была под стать настроению, сильный ветер гнал по небу низкие темные облака, а по улицам московским тучи песка и пыли. «Дурное предзнаменование!» — говорили одни. «Как бы грозы не было!» — вторили им другие. «Ударит гром Небесный и поразит еретика на пороге града священного!» — добавляли кремлевские недоброжелатели нового царя, но таких были единицы, я имею в виду тех, кто такое вслух говорил.
Впрочем, непогода не помешала людишкам московским еще с рассветом высыпать на улицы в нарядах праздничных, облепить крыши домов, заборы и даже на деревья залезть по объявленному пути следования царя. Все устремили в нетерпении взгляды на Коломенскую дорогу. Вот ударили пушки на кремлевских стенах — то был сигнал, что вдалеке показался поезд царский, то был и знак всей верхушке кремлевской: пора выходить на Красную площадь, чтобы смиренно и покаянно склониться перед новым царем.
Я заранее решил, что не пойду. Память деда, отца и брата вопияла во мне — никогда потомок великих князей Русских, царей истинных, Богом избранных, не склонится перед самозванцем! Пусть знает, пусть все знают, что есть еще настоящие
витязи в Земле Русской! Пусть грозит мне смерть мученическая за строптивость мою, но мне, последнему мужчине в роду, достанет сил, чтобы с величием истинно царским взойти на место Лобное и склонить голову на плаху! Так кричал я, и княгинюшка моя, всегда меня понимавшая, не сделала ни одной, даже робкой попытки отговорить меня от самоубийственного решения. Хотя, я слышал, тихо плакала ночью, заранее прощаясь со мной навеки. И еще широко разнесла весть о моей болезни тяжкой, приковавшей меня к постели и помутившей мой рассудок, но об этом я уж позже узнал,
Настроен я был решительно, но... проклятое мое любопытство погубило величественный замысел. Всю ночь я прокрутился без сна на лавке, все утро прометался по палате из угла в угол, а заслышав залп пушечный, неожиданно для самого себя приказал подавать одежды парадные. Как ни странно, княгинюшка, в предыдущие дни мне не прекословившая, вдруг попыталась меня удержать, но — я решил! А когда я чего решил, что, впрочем, бывает весьма нечасто, то меня даже княгинюшка остановить не может, такой уж я твердокаменный человек, хотя княгинюшка называла это почему-то старческим ослиным упрямством. Какой же я старый?!
На Красной площади я вновь остановился в нерешительности. Две равно горделивые мысли раздирали меня: по всему место мое было в первом ряду, с другой стороны, не желал я первым склоняться перед новым царем. После долгой борьбы одна гордость победила другую, и я пристроился в задних рядах, среди князишек худородных, тем самым осчастливив их и подарив величайшее семейное предание на несколько поколений вперед.