— Муж! Муж! — закричали задорно паненки, весь вечер не сводившие восхищенных глаз с молодого русского царя и немного досадовавшие в душе, что не разглядели всех этих столь явных достоинств в Кракове. Впрочем, богатые подарки, которыми одарил их Димитрий, притушили ревность к Марине и возбудили еще большую любовь к нему.
Димитрий подхватил скромно потупившую очи Марину на руки и скрылся в соседнем шатре.
— Не ладно это, — шепнул я на ухо Власьеву, — до венчания-то! Прознают святые отцы да бояре — большой шум устроят! Чего делать-то будем?
— Как всегда — надуем щеки и промолчим, — ответствовал многоопытный дьяк.
— То есть никому ничего не скажем? — уточнил я.
— Именно, — сказал веско Власьев.
— А эти? — скосил я глаза на фрейлин Марины. — Эти не проболтаются?
— Эти будут немы как рыбы, — уверенно сказал дьяк и вдруг, пресмешно растопырив руки, двинулся к щебечущим паненкам, — эти рыбки никому ничего не скажут!
Наверно, он был прав. Паненки уже забыли слова, они визжали, впрочем, притворно, если не сказать, призывно. Вскоре сквозь визг стало пробиваться воркование, вероятно, потому, что раздавалось прямо у меня над ухом.
Наступил черед и тишины. Когда я проснулся по своему обыкновению на рассвете, не на следующее утро, а через день, прошедший в столь же веселом пире, в лагере стояла удивительная, неземная тишина, даже стража у шатров не храпела, как обычно, а тихо и умиротворенно посапывала.
— Не время разлеживаться! — вскричал я, вскакивая, и тут же согнулся от боли в спине. Это все от польских лежанок, уж слишком они мягкие. А возраст здесь ни при чем, возраст у меня еще о-го-го!
Пока разминал спину, весь лагерь зашевелился — пора собираться в дорогу! Димитрий со своей малой немецкой свитой ускакал в Москву, мы же двинулись в деревню Вязему и дальше в село Мамоново, где сделали последнюю остановку перед въездом в столицу. Там нас опять тайно навестил Димитрий, чтобы уточнить детали церемонии, но, обремененный приятными хлопотами, даже на ночь не остался, умчался обратно.
Да и у нас забот было предостаточно: красили лошадей, расчесывали и заплетали хвосты и гривы, чистили конскую упряжь и доспехи, разглаживали одеяния парадные, тут за всем глаз хозяйский нужен. Марина же занималась своим нарядом, призывая меня для оценки. Так ей, наверно, Димитрий наказал.
Бесовский наряд! В талии так стянут, что ни вздохнуть, ни, наоборот, выпустить воздух, ниже же расходится на непри-
личную, можно сказать, соблазнительную ширину. На шее топорщится двадцативершковый, весь пожмаканный воротник, будто тележное колесо насадили. А волосы-то, волосы! Взбиты и вверх подняты, да еще черного цвета, истинное воронье гнездо. Не преминул высказать, опустив слова о выпускании воздуха, о колесе и гнезде.
— Ну что ты, дедушка, — она меня так теперь называла, — очень милый наряд. Да и что ты так на него окрысился, в Поль-ше-то ни слова не говорил.
Что я ей мог на это сказать? В Польше на фоне кургузых кафтанчиков мужчин это платье не так в глаза бросалось. Опять же все женщины точно в такие же были одеты, они считали, что в разные, ведь женщины придают неподобающее значение мелочам, всяким там бантикам или цветочкам, но я, как истинный мужчина, оценивающий все в целом, видел наряд одинаковый. И одинаковость эта смиряла протест. Это как в бане, где собственная нагота в окружении нагих тел нисколько не смущает, но попробуйте с голым гузном войти в залу пиршественную, хотя бы там сидели только товарищи ваши, с которыми вы перед этим в бане парились, — каково будет? Попробовал я объяснить это Марине, опустив, конечно, сравнение с баней, чтобы не смущать ее девичью стыдливость.
— Я все понимаю, — надула губки Марина, что чрезвычайно пошло на пользу ее облику, ей бы почаще надувать губки, а не поджимать по ее обычаю, много приятнее это для глаз мужских, но я отвлекся, продолжаю, — но так хочется в последний раз в наряде привычном покрасоваться! — воскликнула Марина. — Неужто нельзя? Да и наряд этот из самого Парижа, точно такой французская королева носит. Или я, будущая царица Русская, ее хуже?
— Ты не хуже, — согласился я, — тем более как будущая царица Русская. Вот только сомнение меня берет: королевой во Франции сейчас Мария Медицейская, а у них в роду все женщины тучные, видал, знаю. Им это платье на руку не налезет, а эти, как их там, фижмы, что ли, так в натяг будут.
, — А! Какова талия?! — воскликнула Марина, отбрасывая по женскому обычаю разговор о развенчанной и униженной сопернице. Она соединила пальцы рук вокруг талии. — Есть ли на Руси такие талии?
— Таких талий на Руси нет, — честно признал я.
— А таких волос? — Она еще выше подняла руками свою взбитую прическу.
Тут мне вспомнились роскошные косы царевны Ксении, и я тяжело вздохнул.
— Ты бы лучше думала не о том, как в последний раз перед своей свитой в платье французском покрасоваться, — сказал я, уходя от ответа, — а о том, что ты первый раз народу русскому явишься.
— Почему же первый? — удивилась Марина, — А в Смоленске? Как там меня народ добрый приветствовал!
— Народ у нас добрый, твоя правда, — сказал я, — да бояре злы. Старики крепко блюдут традиции, им все это не по нраву придется.
— Старики-старички, — рассмеялась Марина, — ох уж мне эти старички! — И она почему-то шаловливо погрозила мне пальчиком.
Совершенно невозможно разговаривать с этой девчонкой! Мне, по крайней мере, это не удавалось. Она из меня веревки могла вить, не только могла, но и вила. Впрочем, другие не больше моего преуспели. И Димитрий, и отец, воевода Мнишек, и даже дьяк Власьев, всегда казавшийся непробиваемым до самого последнего времени — да, удивил он меня!
Вы, быть может, тоже удивляетесь, что за перемена разительная с Мариной произошла? То была капризна, высокомерна и холодна, даже и к Димитрию, а то вдруг стала шаловлива, приветлива и ласкова. И не грустила, как подобает невесте, а веселилась. Так ведь невестой-то она только на словах была, ну вы меня понимаете. Была брыклива кобылка, а как объездили... В общем, прилепилась, душой и телом, как и положено.
Народ московский не надо было созывать на встречу будущей царицы, все от мала до велика поднялись еще до восхода солнца и, стремясь занять лучшие места, двинулись кто на
Красную площадь, кто на Арбат, а иные, оседлав коней, поскакали на Можайскую дорогу и заполонили все луга до самой Поклонной горы, где у роскошных шатров выстраивался поезд невесты. И на всем этом пути плечом к плечу стояли двумя стенами стрельцы, одетые в новые красные кафтаны с бердышами или пищалями в руках. Сдерживая преисполненную ликования толпу москвичей, они в то же время являли необоримую мощь войска русского, ведь было их числом двадцать тысяч.
А являть мощь было кому—чтобы проверить, все ли ладно, первыми прогнали послов короля польского. А уж потом, Богу помолившись, каждый по-своему, и мы двинулись.
Открывали шествие две сотни польских гайдуков с мушкетами на плечах. Весело шли, под развевающимся стягом, под звуки труб, которые среди полей не слишком раздражали, а даже создавали какой-то праздничный настрой, так что и кони начинали приплясывать.
Так, пританцовывая, двинулась польская конница, чьи лошади были украшены крыльями, так и казалось, сейчас взлетят. .
И как бы в подтверждение этого над толпой поднялись головы и передние ноги трех чудо-коней, что Димитрий подарил невесте. Перед выходом им дали по ведру меду, и теперь они то били землю копытами, кося бешеные глаза на людей, то вздымались на дыбы, едва' удерживаемые дюжими конюхами. Кони-звери, разве что дым из ноздрей не валил, простой народ восторгался ими и приветствовал много радостней, чем поляков. Это я придумал, хорошо придумал! Димитрий-то хотел их запрячь в золотую колесницу — что за несуразная идея!
Далее без строя ехали знатные польские паны, одетый каждый во что горазд, хотели видно, поразить народ московский одеждой вычурной. Поразили.
На их фоне я, следующий один чуть поодаль, производил самое лучшее впечатление строгостью и величием. Подо мной был белый, без единого пятнышка, аргамак, на мне серебряный доспех, украшенный на груди фигурой Георгия Победоносца, поражающего копьем дракона, поверх доспеха,