Выбрать главу

Но самозванцы не переводились и появлялись в самых разных городах русских. Сколько же их было: царевичи Иван, опять же Петр, Федор, Семен, Василий, Гаврила, Август, Ерофей, Клементий, Савелий и — надо же такое удумать! — Мартын. Но я твердо верю в страх людей пред Господом и поэтому полагаю, что далеко не все они были самозванцами. То есть царевичами они, конечно, не были, но о своем происхождении могли говорить истинную правду. Кроме первого Петра, все остальные назывались сыновьями и внуками царя Симеона, а это, как мы понимаем, было весьма возможным.

Надежда на возвращение Димитрия горела во мне только в первые недели, но потоки лжи, льющиеся с обеих сторон, быстро загасили этот огонь. Я потерял всякий интерес к исходу

разгорающейся войны, ибо сражение лжи с кривдой не может родить правду. Я задыхался в Кремле, где сам воздух сгустился от потоков лжи, испарений вероломства, миазмов предательства, потного запаха страха, тлена душ человеческих. Посоветовавшись с княгинюшкой, я решил покинуть Москву, быть может, навсегда.

Одно последнее дело удерживало меня — надо было достойно захоронить останки царя Бориса, царя Федора и царицы Марии, не вечно же им лежать на краю погоста бедной обители Святого Варсонофия. По причинам разным не мог я сделать это в правление Димитрия, к Шуйскому же пришел не с просьбой — с требованием.

Димитрий любил справлять свадьбы, Шуйский — хоронить! Поэтому он с какой-то даже радостью ухватился за мою идею, стал выстраивать планы торжественной процессии, богослужения в храме Михаила Архангела, непременно при огромном стечении народа московского, который должен был узреть в этом акте знак всеобщего примирения. Но я Шуйского быстро охолодил, объяснив ему, что это дело семейное, так что мне решать, а я назначил местом последнего упокоения последних истинных царей русских Троице-Сергиеву Лавру. На «истинных» Шуйский обиделся, ну и ладно.

Объяснил я Шуйскому, что считаю храм Михаила Архангела оскверненным надругательством над останками царя Бориса и негоже опускать его второй раз в ту же могилу. О другом осквернении, о присутствии в нашей семейной усыпальнице безвестного отрока, я благоразумно умолчал. Равно как и о том, что Лавру я выбрал для того, чтобы иметь возможность уехать из Москвы.

Шуйский все же не отказал себе в удовольствии устроить торжество, и я ему в этом, конечно, не препятствовал. Тесный Варсонофьевский монастырь с трудом вместил двор царский и высших святителей, в окрестных же улицах волновалось море народное. Открыли могилы, скромные гробы, не вскрывая, переместили в роскошные, раку с останками Бориса несли двенадцать монахов, ибо он скончался иноком, под гроб же с останками несчастного царя Федора подставил плечо сам Ва-

силий Шуйский вместе с другими боярами первейшими. Сия процессия двинулась к воротам Московским, далее же нас мало кто сопровождал, большинство бояр и других знатных людей не рискнули покидать пределы Москвы в это смутное и опасное время. Простых же людей было довольно много, и тысяч около пяти дошло вслед за нами пешком до самой Лавры. Неизбывна память народная!

Еще брат мой приказал заложить в Лавре особый дворец, потому что мы, бывало, по нескольку раз в год наезжали в обитель Святого Сергия, и специально, на богомолье ежегодное, да и просто, проезжая поблизости, никогда не ленились сделать крюк, чтобы помолиться в святом месте. Тогда дворец казался мне тесным, теперь же мы с княгинюшкой разместились весьма вольготно, даже со всей немалой свитой нашей.

Зажили мы тихо и спокойно, отдыхая после бурь последнего времени, оттаивая душой и вдыхая полной грудью наполненный благодатью воздух. Никто не нарушал нашего добровольного уединения, лишь каждый вечер приходили Ксения да Мария, дочь князя Владимира Андреевича Стариц-кого, вдова беспутного короля Магнуса. Их я забрал с собой, одну из Вознесенского, другую из Новодевичьего монастыря, в эти дни последние я собрал всю нашу семью. Старец и две истоптанные жизнью женщины — вот и все, что осталось от некогда многочисленного и всесильного рода. Но нас рано было списывать со счетов! Мы еще были сильны и телом, а более духом, что и доказали в недалеком будущем. Нет, мы не стенали, не лили слезы, не впадали во всепоглощающую скорбь и не предавались унынию. Мы предавались воспоминаниям, и воспоминания эти были светлы и возвышенны и укрепляли наши души перед грядущими испытаниями. Особенно умиляла сердце мое Ксения, которая еще более ко мне привязалась и называла себя любящей дочерью, говоря, что со мной она чувствует себя также, как с отцом своим, святым царем Федором, очень-де я на него похож, добротой, конечно.

Погожие же дни мы с княгинюшкой любили проводить в саду, сидя покойно в креслах или прогуливаясь неспешно и взявшись за руки по его дорожкам. Сад был тоже заложен по приказу брата моего и неустанными стараниями монахов обители поддерживался в идеальном порядке. За истекшие шестьдесят лет сменилось не одно поколение яблонь, вишен, груш, лишь одна яблоня сохранилась с прежних времен, именно та, что по неожиданной для нас самих прихоти посадили мы вдвоем с братом Иваном. За всю последующую жизнь я не посадил более ни одного дерева, о чем сейчас искренне сожалею, потому и запомнилась мне эта яблоня навсегда. Да и приметная она была — от самого корня, тесно прижавшись, поднималось два ствола, других таких я ни тогда, ни потом не видел, быть может, именно поэтому мы с братом и ухватились за нее. Так простояла яблоня почти тридцать лет, и вот в год кончины брата один из стволов вдруг завалился набок и рухнул на землю. Монахи рассказывали, что в яблоню попала молния и случилось это именно в день кончины брата, так ли это, я не знаю, быть может, это лишь красивая сказка. Но жизнь-то моя — не сказка, и яблоня — вот она, стоит передо мной, поскрипывает на ветру скрученным старческим стволом и машет полузасохшими ветвями. «Не пережить ей еще одной бури, — думал я с легкой грустью,—да и мне пора собираться в дорогу дальнюю, в край, откуда нет возврата. Так и рухнем вместе в один час на сырую землю, превратившись в прах».

Беда пришла нёожиданно и со стороны, откуда я и не ждал. Княгинюшка моя слегла в одночасье, обезножела и без языка осталась. Сколько я в жизни от ее языка натерпелся, сколько же я его клял, а тут как будто весь мир сразу умолк. Кажется, все бы отдал за одно ее слово. Теперь мне за двоих говорить приходилось, я и говорил, как увижу, что она в себя пришла, так сразу сажусь рядом, беру ее руку в свою и рассказываю, все рассказываю — что за день видел, что слышал, какие думы передумал. А иногда читал по памяти разные светлые места из

Священного Писания и утирал редкие слезы, катящиеся из ее глаз.

Никого я к милой моей не допускал, всех Парашек ее в девичью изгнал, все сам старался делать, и постель по нескольку раз на день менял, и поил, и кормил с ложечки. Только Ксении и Марии послабление делал, они совсем к нам во дворец переселились, им архимандрит Иосиф такое послушание определил — ухаживать за болящей. Они помогали мне купать каждый день княгинюшку в большой лохани — ей это доставляло невыразимое удовольствие. Еще они по нескольку раз на день мыли полы для свежести воздуху и стирали белье, к этому уже они никого не допускали, это был их подвиг.

Теперь в погожие дни я брал княгинюшку на руки — легкая она стала, как в юности! — и выносил в сад, усаживал в кресло, укутывал ноги шубкой собольей, чтоб не зябли, сам же садился рядом и говорил обо всем, обо всем. Почки проклюнулись, скоро весь сад зеленью оденется; а вот синички слетелись, завели свой веселый хоровод, дай я им еще крошек хлебных подброшу; ой, какой цветок красивый распустился, я сейчас сорву, принесу, дам тебе понюхать; яблоки-то какие уродились в этом году, крупные, красные, вот кусочек, попробуй, какие сладкие; гуси на юг потянулись, клин-то какой большой, дай, посчитаю, двадцать пять штук, слышишь, как курлыкают.