приключится, для меня важнее и интереснее судеб миллионов моих безвестных подданных, — сказал Димитрий и, остановив рукой мой протестующий возглас, с непривычной откровенностью продолжил: — Я ведь раньше на отдельного человека никогда внимания не обращал. Это еще с монастырей пошло, по которым ты меня укрывал. Я даже наставника, которого ты ко мне приставлял, никак не отделял от остальных монахов, они для меня все сливались в одну черную массу. Больше монастырей, больше черной массы, только и всего. Да и в войске то же самое, только масса пестрее одеждой. Нет, конечно, кого-то я выделял, кого-то приближал, но были они для меня не людьми из плоти и крови, а какими-то инструментами в руках моих. Я пытался проникнуть в их мысли, но так, как заглядывают в какое-нибудь устройство — все ли ладно, не подведет ли в решительную минуту? А награждая, как бы подтягивал ослабшую веревку или поправлял сбившийся прицел. И вдруг эта масса распалась, пусть из нее только два этих отрока выступили, но за ними вполне и другие могут последовать.
— И последуют! — радостно подхватил я. — И хорошо это! Добрее будешь к людям, снисходительнее в проступках их мелких, внимательнее к их заботам. И вообще, мальчик мой, ничего удивительного с тобой не произошло, повзрослел, по-мудрел. Для государя великого качество совсем не лишнее.
— Еще как лишнее! — с горечью в голосе воскликнул Димитрий. — Ведь если проникаться судьбой отдельного человека, то ничего сделать невозможно. Вот я раньше великим императором быть хотел, подчинить воле своей весь мир подлунный, но как же я буду бросать людей в атаку, зная, что не все вернутся с поля брани, а ведь у них жены, дети малые, родители старые.
— Так ведь война же! — прервал я его. — Она без жертв не бывает. Да и кто когда считал людишек на Руси!
— Людишек... — протянул Димитрий и надолго замолчал, потом продолжил угрюмо: — Ты оглянись вокруг, выхвати любого из воинства моего нынешнего, что нашего, что ляха, что бедного, что боярина, увидишь, каков подлец и мерзавец. Все вместе представляются смелой, веселой и верной брати-
ей, а по отдельности... — Димитрий досадливо махнул рукой. Вдруг взгляд его заметался, и он, приблизившись ко мне, зашептал на ухо: — Никому не верю! Предадут! Как в Москве! Зарежу!’ ночью! Как в Угличе! Я ведь каждый раз на новом месте сплю и никому об этом заранее не сказываю. А по ночам все одно заснуть не могу, брожу, переодевшись, по лагерю, прячусь в тени у костров, слушаю, что люди меж собой говорят, или к палаткам ляхов подкрадываюсь и тоже слушаю. Все изменники!
— Не все, не все, — попытался успокоить я Димитрия, обнял его левой рукой за плечи, а правой налил полную чару вина, — вот, выпей, остынь и расскажи все по порядку, а то уж я заждался.
Димитрий выпил чару одним махом, закусил пряником, помолчал немного и заговорил глухим голосом:
— Да тут и рассказывать особо нечего. Я оставил всякие мысли о возвращении на престол, не то что мечтаний — желания никакого не было, даже какое-то отвращение появилось. Кое-какие вести с русской стороны доносились, но я к ним особо не прислушивался. Знал, конечно, что Шуйский на Москве воцарился, что всех знатных поляков на Руси задержали, что все уверены в моем спасении, что именем моим война ведется, но не более того. И еще был уверен, что ищут меня, но надеялся, что не найдут. Они и искали, прочесали частым гребнем все уезды вокруг того места, где меня оставили Мишка с Богдашкой, уж и руки опустили от бесплодности поисков, один пан Меховецкий не сдавался, ты, наверно, помнишь его, он у меня в ближних был в Москве, высокий такой, жилистый. Он догадался литовские местечки обшарить. Еду я как-то по улице, а навстречу мне Меховецкий сам-третей с двумя незнакомыми мне шляхтичами. Как увидел меня, слетел с коня, бросился передо мною в пыль на колени, завопил на всю улицу: «Хвала Господу! Нашлось сокровище души моей!» Ну он всегда был склонен к высокопарным выражениям. Я отнекиваюсь, обознался, дескать, тут толпа собирается, Меховецкий продолжает кричать, указывая на меня как на новообретенного царя московского, приставы литовские явились откуда ни возьмись, я по-прежнему отнекиваюсь, приставы вдруг реша-
ют, что я русский лазутчик и пытаются стащить меня с лошади. Этого я не стерпел, открылся. Тут такое началось! Все кричат восторженно, даже и приставы, часа не прошло, как стали появляться паны литовские при полном вооружении, готовые немедля со мной в поход двинуться. Можно было подумать, что они все эти месяцы и ели, и спали в доспехах, чтобы ни мгновения не потерять при счастливом известии. Орда набралась изрядная, и поволокли меня, как... барана. Видишь, куда заволокли, под самую Москву, я пальцем не пошевелил. Поляки не поодиночке являлись, а сразу сотнями, каждая со своим командиром, потом тысячами, Петька Сапега целый полк привел, Рожинский — четыре тысячи всадников.
— Это какой Рожинский? — не сдержался я. — Князь?
— Он самый, князь Роман.
— Гедиминович, — уважительно сказал я, — с Мстиславскими да Голицыными кровью помериться может. Знатный слуга тебе достался!
— Он даже со мной кровью мериться вздумал! — недовольно буркнул Димитрий. — Гедиминович, — презрительно протянул он, — такой же разбойник, как и все! Пана Меховецкого собственной рукой зарезал и себя гетманом всего войска провозгласил. Теперь с Сапегою за первенство борется. Ну и пусть! Лишь бы ко мне не приставали с требованиями немедленно брать Москву.
— Так отчего же не взять! — всплеснул я в изумлении руками. — Шуйского только чуть подтолкни, покатится, как снежный ком с горы, и рассыплется так, что следов не найдешь.
— Ноги моей в Москве не будет! — вдруг взметнулся Димитрий. — Ненавижу этот город! («Господи! Опять!» — подумал я.) И народ московский, лживый, двуличный и неблагодарный, ненавижу! Я для них все делал, сколько ни один государь до меня, а они!..
— А что народ?.. Народ-то как раз... — начал было я, но Димитрий прервал меня:
— Я все знаю! Мне поляки, которые едва спаслись во время погрома, которых потом неделями голодом морили и чуть ли не нагишом палками до границы гнали, они мне все в красках расписали!
Мог бы я ответить, что все это ложь злокозненная, но даже пытаться не стал, Димитрий меня все равно бы не услышал. Я с другой стороны попробовал зайти.
— Но ведь в Москве: престол царский, твой престол! — напомнил я ему.
— Сколько раз тебе повторять, что не хочу я этого престола! — раздраженно закричал Димитрий.
Ну о чем после эдакого говорить? Не о чем. Я и сидел молча, ощущая, как гнетущая тяжесть наваливается на меня, выдавл и-вая из меня весь мой дух и оставляя внутри гулкую пустоту. Тут вдруг Димитрий заговорил вновь.
— Кто уж хочет, так это Марина! — язвительно заметил он. — Не хочет — жаждет, алчет! Сходи к ней, она тебе обрадуется, уж с ней-то вы столкуетесь! А мне распорядиться надо, завтра у нас еще одна встреча, столь же знаменательная!
На последние слова я по своему обыкновению не обратил никакого внимания, выйдя же из палаты Димитрия, испытал неожиданное облегчение, как будто сделал какую-то тяжелую и крайне неприятную работу. И еще я подумал, что за все время разговора Димитрий произнес имя Марины лишь дважды — мимоходом при рассказе о своих письменных занятиях и язвительно в самом конце. Что бы это значило? Я поспешил на половину Марины.
— Светлый князь, Юрий Васильевич, вы представить себе не можете, как я вам рада!
Марина с улыбкой на устах устремилась мне навстречу. Будто и не царица Московская, летела как какая-нибудь княжна, племянница или крестница или как княгинюшка моя ненаглядная, вот так же встречала она меня в первые годы нашего брака. У меня навернулись слезы на глазах, не оттого, что княгинюшку вспомнил, просто я не ожидал увидеть такую искреннюю радость, вот и расчувствовался по-стариковски. Марина же поняла это по-своему и сразу приняла скорбный вид .
— Слышала о вашей утрате, князь светлый. О нашей общей утрате! Перед самым отъездом получила горестную весть, сходила в храм Софии, помолилась за упокой души рабы