Божьей Юлии да заказала сорок служб поминальных. Княгиня Юлия теперь в раю, у престола Пресвятой Богородицы, и молит за вас, за Димитрия и, надеюсь, за меня.
— Спасибо, милая, — ответил я и, забывшись, поцеловал Марину в плечико, как, бывало, княгинюшку целовал.
Марина сделала вид, что не заметила моей оплошности, — истинная царица!
Во время первых обязательных расспросов я исподтишка разглядывал Марину. Почти не изменилась за два с лишним года, что мы не виделись, но — какие ее годы! Вот только две складки залегли около рта, вероятно, от перенесенных страданий. Еще отметил я ее русское платье — или французские истрепались? С другой стороны, в красном углу икона православного письма — это хорошо, если не для виду. Я присмотрелся — знакомый образ. Точно, святой Леонтий.
— Не из Ростова ли? — спросил я Марину, показывая на икону.
— Из Ростова, — подтвердила она, — пан Сапега в подарок преподнес.
— Встречался я с этим паном, — сказал я, — он мне показался, а теперь вижу — разбойник!
Последнее, впрочем, я при себе оставил и направил Марину на рассказ о ее жизни в Ярославле, об отъезде в Польшу и удачном бегстве. Повесть ее была по-женски длинной и изобиловала множеством несущественных деталей, хотя иногда и весьма забавных. Перескажу главное.
Когда Димитрий вернулся и под его знамена стали стекаться тысячи поляков, Василий Шуйский понял, какого он дал маху, разругавшись с королем Сигизмундом. Он поспешил заключить с ним мирный договор, по которому, в частности, король Сигизмунд должен был приказать всем своим подданным, без его ведома и разрешения поступившим на службу к Димитрию, немедленно вернуться домой, а Шуйский обязался освободить всех ляхов, включая Марину, воеводу Мнишека и послов польских, и дать им все необходимое для безопасного путешествия до границы. Еще там был один смехотворный пункт, запрещающий Марине именоваться царицей
Московскою, как будто они были вправе что-либо приказывать Марине, тем более отменять помазание Божие.
Для сопровождения Марины и ее многочисленной свиты был прислан не менее многочисленный отряд под командой князя Долгорукого. Марине не составило никакого труда вьь тянуть из князя предполагаемый путь их движения, о чем она незамедлительно сообщила Димитрию, с которым уже несколько месяцев состояла в частой переписке. У Белой медленно двигавшийся поезд был взят в клещи отрядами панов Валавского и Зборовского, посланных Димитрием для освобождения Марины. Обошлось без драки, Марина, воевода Мнишек и все, кто хотел к ним присоединиться, были отпущены восвояси, остальные же ляхи, истомившиеся в плену, в сопровождении отряда князя Долгорукого свободно продолжили свой путь к границе.
Получив весть об освобождении жены, Димитрий не устремился к ней в нетерпении («А быть может, не мог?» — подумал я тогда с горечью), и их первая встреча произошла уже под самым Тушином, в одной версте. Обставлено все было, как при встрече Димитрия с матерью: Димитрий, мчащийся галопом навстречу приближающейся карете, прилюдные объятия на дороге, затем долгая беседа в раскинутом на холме шатре. Вот разве что простого народу было много меньше — только жители окрестных деревень, привлеченные редким зрелищем, да еще Димитрий не шел пешком возле кареты по пути к шатру, а ехал на лошади. Зато потом последовало еще одно, совершенно неожиданное совпадение с церемонией встречи инокини Марфы — Марина из шатра отправилась не в Тушино, в царскую спальню, а в ближайший Саввино-Сторожев-ский монастырь в Звенигород, на богомолье. Марина утверждала, что она, не задумываясь, согласилась на это предложение Димитрия, но что-то мне не верится. Но одно то, что Димитрий додумался до такого, а Марина подчинилась, показывало, что оба они много размышляли об ошибках своего предыдущего царствования и сделали правильные выводы. Для меня в этот момент впервые за день блеснул лучик надежды. К сожалению, он оказался единственным.
Через пять дней состоялся торжественный въезд Марины в ее новую столицу, все как положено: открытая золотая карета, грохот пушек, войска, стоящие вдоль дороги и приветствующие радостными криками свою царицу, блеск доспехов и драгоценных камней, щедро усыпающих одежду и оружие, кавалькада из самых знатных польских панов, бояре, склоняющиеся в низком поклоне. Наконец-то Марина водворилась во дворце царском, рядом со своим любимым венценосным супругом. В этом месте своего рассказа Марина как-то разом сникла и надолго замолчала.
— Вы ведь уже разговаривали с Деметриусом? — осторожно, даже с какой-то опаской спросила она.
—Да, — ответил я и не смог сдержать скорбного покачивания головы, — и не узнал его. Это совсем другой человек!
— Не слушайте его! Не придавайте его словам никакого значения! — с жаром заговорила Марина. — Он наговаривает на себя! Он скрывает свои мысли, потому что никому не верит после московской измены. Его видимое безразличие это лишь личина, которую он надел на себя, чтобы вернее обмануть врагов и вынудить их раскрыть их коварные планы. Он по-прежнему мечтает о славе и полон величественных планов. Я это знаю! Я это чувствую сердцем! Любящее сердце не обманешь! Вот вы наверняка корили его, что он Москву не берет, а я его понимаю — после всего он хочет, чтобы жители московские сами Шубника с престола свергли и привели к нему в цепях и пали бы ниц, моля о прощении. Ведь Деметриус столько пережил за это время, столько передумал, что неудивительно, что сердце его охладело, но я своей любовью растоплю лед, возрожу его к жизни, и он восстанет во всей силе!
Мысли Марины по-женски кидались из стороны в сторону, и лишь мой многолетний опыт общения с княгинюшкой позволял мне следовать этим извилистым путем и ухватить самое главное. И это главное лишь подтверждало и усиливало мое тягостное впечатление от разговора с Димитрием.
— Одно меня волнует и беспокоит, — продолжала между тем Марина, — мне кажется, что Деметриус ко мне охладел. Нет прежних долгих разговоров, былой искренности. Я не
могу достучаться до его сердца! И он так редко переступает порог моей спальни и еще реже остается на всю ночь. Вдруг он разлюбил меня?! Или у него завелась какая-нибудь?
Ох, женщины, женщины! Будь ты хоть трижды истинной царицей, а все равно баба. Да, правильно сказал в свое время князь Воротынский (повторять не буду, чтобы язык не осквернять), я это, конечно, не во время разговора с Мариной понял, а лет за пятьдесят до этого.
«Какая-нибудь любви не помеха», — чуть было не сорвалось с моего языка, но я вовремя сдержался, рассудив, что женщина, да еще в таком состоянии, может не оценить глубины этой мысли и вместо успокоения впасть в еще большее расстройство, не дай Бог, зарыдать, так что я принялся увещевать Марину ее же словами:
— Димитрий столько пережил за это время, столько передумал, что неудивительно, что сердце его охладело, но ты своей любовью...
В ответ Марина разразилась слезами. Я поспешно покинул комнату — на сегодня достаточно!
Сколько раз я наступал на одни и те же грабли — не счесть! Вслушался бы внимательнее в прощальные слова Димитрия, спросил бы, что за встреча знаменательная ждет нас поутру— духу бы моего не было в Тушине тем же вечером. Ан не вслушался, остался, сел пировать — больно уж хотелось мне поближе познакомиться с князем Рожинским, все ж такиТеди-минович и какой-никакой, а родственник. В результате пришлось на следующий день со всей присущей мне сердечностью приветствовать митрополита ярославского и ростовского Филарета, сиречь окаянного Федьку Романова. И потом еще долгие часы сидеть с ним бок о бок за столом пиршественным, выслушивать его побасенки. Рассказывал он о своих приключениях живо и смешно, так что я невольно улыбался, а то и хохотал в голос и оттого злился на себя еще больше.
Со слов Федора выходило, что он навострился к Димитрию, едва тот обосновался в Тушине, но жители ростовские
так его возлюбили, что не желали отпускать из города ни под какими предлогами. Уверовали они, что только молитвами митрополита их город спасается от разорения войны междоусобной. И так они своего заступника пред Господом берегли, что денно и нощно ходили дозором вокруг двора митрополичьего. Одна надежда у Федора оставалась — на поляков, прознав, что Петр Сапега с большим отрядом движется к Троице, Федор отправил к нему тайного гонца со слезной мольбой о вызволении из пленения ростовского. Сапега не преминул откликнуться на призыв любимого дяди царя, как упорно именовал себя Федор, оттирая в сторону Нагих. По дороге Сапега взял Переславль, точнее говоря, горожане сами с готовностью распахнули свои ворота перед отрядами Димитрия и вновь присягнули любимому царю, когда же узнали, куда держит путь Сапега, то с восторгом влились в его войско — переславцы с ростовскими испокон веку на ножах, вот только никто не помнит, из-за чего. Узнав о приближении поляков, Федор возликовал, вещи упаковал, хлеб-соль приготовил, да и жители ростовские, завидев головной отряд поляков со знаменем Димитрия, широко распахнули ворота, но тут какой-то глазастый выглядел бредущую следом толпу переславцев с вилами да топорами, ворота закрыли и бревном заложили. Никакие увещевания Федора изнутри и Сапеги снаружи не сломили упорства ростовчан. Пришлось Сапеге устраивать форменный штурм города. Сберегая своих воинов, он пустил вперед переславцев, невольных виновников всей этой неразберихи, от этого остервенение битвы только возросло. Но пуще стен жители ростовские берегли главную свою святыню — митрополита Филарета и, окруженные врагами со всех сторон, увлекли его в храм Успения и там заперлись, угрожая взорвать себя вместе с храмом. Что непременно бы и случилось, если бы Федор не окропил вовремя порох святой водой, по два кувшина на бочку. Но Федор все же едва не пострадал за веру, когда ворвавшиеся в храм поляки стали вырывать его из рук православных. Слава Богу, отделался изодранными в клочья клобуком, ризой драгоценной и епитрахилью. Тут уж было не до боярской спеси, оделся в то, что добрые люди дали, —