Переждав смуту, держась скромно, но с достоинством Гораций объявился в Риме и был изрядно удивлен встрече с Меценатом: тот заговорил с ним ласково, все с той же участливостью, словно и в помине не было этого проклятого промежутка времени, разделившего римлян на друзей и врагов. Как и прежде, Меценат тут же взялся за устройство его дел и по его рекомендации опальный поэт получил место писца в казначействе; потом, дождавшись удобного случая, представил его Августу, который не сразу, помня о ненавистном Бруте, отнесся к Горацию с тем великодушием, с каким он обычно относился к людям, наделенных талантом — бесценным даром Богов. Однако, обнаружив в поэте прямодушные детские представления о государственном устройстве, Август развеселился: поэт с не меньшей долей вероятности мог украсить стан любого из противников, все зависело от силы и направления ветра, как, посмеиваясь, говорил Август и задуй, к примеру, фавоний[103] Горация непременно занесло бы в его лагерь, но на беду, как видно, подул колючий аквилон,[104] который дурманит головы не только чувствительных натур. Вместе с тем Август не мог не оценить очаровательные рассуждения поэта на житейско-философские темы и особенно его неизменно лестные отзывы, которые следовали без заминки после прослушивания стихов самого Августа и произносились без излишнего пафоса, но отличались зрелостью, присущей всякому профессиональному суждению, а потому радовали неизмеримо больше, чем пустые восхваления дилетантов. Впрочем, Август не отбрасывал мысль, что это всего-навсего уловка человека с грузом вины за прошлое, но долго эту мысль не задерживал — зачем давать приют зловредному гостю? Не без тайного умысла он предложил Горацию должность писца в личной канцелярии, что, суля отличное жалованье, считалось, кроме того, престижным местом и порадовался, получив в ответ благодарный и изысканный отказ. Поэт предпочел независимость и это заслуживало уважения, хотя о независимости Горация уже ходили сплетни: поговаривали, что он облепил свою спальню со всех сторон зеркалами, и понукаемый сладострастием распорядился сделать зеркальным и потолок; и что с этой спальней перезнакомилось уже неисчислимое количество девиц; и что он, не довольствуясь уже незамужними женщинами, затаскивает в постель добропорядочных матрон, предаваясь с ними такому изощренному разврату, который способен смутить далеко не целомудренный Рим. «Говорят, в твоей спальне нежатся девицы, которые, по чистой случайности, еще не успели оказаться в лупанарии»,[105] — пошутил как-то Август, сам никогда не отказывающийся от услуг молоденьких любовниц, но осуждающий за связь с женщинами низкого происхождения. «О, Цезарь, разве могут чистые мысли поэта соединиться с грязным телом куртизанки»? Август подумал об известной куртизанке Сервилии, которую кажется ненавидели жены чуть ли не всех самых знатных патрицеев Рима и которая, как ему передали, побывала на прошлой неделе в спальне поэта. Но кто осмелится сказать, что Сервилия не достойна любви патриция? — усмехнулся он про себя, вспоминая ее белоснежную кожу, а вслух с некоторой завистью произнес: «Ты распутник, Гораций, но распутник чистоплотный, что делает твои прегрешения простительными даже в глазах Богов, а значит и в моих глазах».
Обо всем этом Анций узнавал из сплетен, которые римляне плели с тем же усердием, с каким склонялись над шитьем воистину добродетельные римские женщины, хранящие, в отличие от подружек Горация, верность своим мужьям.
Обласканный Августом, одаренный всадническим состоянием и почетом, Анций с годами избавился от тщеславной мечтательности и отлично осознавал разницу между собой, сыном перузийского врача и потомками тех, кого Боги приласкали еще при рождении. Нет, он не обольщался на собственный счет, не желал от Фортуны больше того, что имеет, оттого и пришел в крайнее возбуждение, получив приглашение явиться на столь высокое собрание.