— Видят Боги, я никогда не тревожил тебя понапрасну и будь уверен, что и на этот раз ты проделал долгий путь не впустую.
— Уже уверен, — улыбнулся Анций.
— Недавно, в Антиохии, я встретил Бурсена. На среднем пальце его руки сверкал поразительной величины изумруд, это был необыкновенный камень в золотой оправе с тонким изображением пальмовой ветви, какую изображают на иудейских сиклях.[116] Признаться, некогда мне приходилось иметь дела с Бурсеном, о которых теперь я вспоминаю с большой неохотой и, будь уверен, Анций, тебе был бы неинтересен этот рассказ, а упомянул я о своих давних сношениях с Бурсеном лишь для того, чтобы подчеркнуть, что между нами нет секретов, во всяком случае, Бурсен не видит причин таиться от меня, — сообщил Леонидис, не пытаясь скрыть лукавого удовольствия, — так вот, увидев этот камень, поразивший меня, я конечно не удержался от восхищения и получил в ответ занимательную историю. Несколько лет тому назад, когда на месте Кесарии стояла еще Стратонова Башня, а гавань была тесной, как клетушка бедняка в доходном доме и узкой, как лутрофор,[117] к Бурсену, очутившемуся там по причинам непредсказуемости вольной жизни, подошли двое. Были они молоды, почти подростки, так что капитан засомневался: стоит ли иметь с ними дело? Юноши уклончиво объяснились, избегая всяческих подробностей и, заметив колебания на лице либурнийца, предложили ему залог — этот самый перстень, прибавив, что по окончании предприятия будет он вознагражден с щедростью воистину царской. При этом, как припомнил Бурсен, они весело рассмеялись, что чуть было не навело его на подозрение: не задумали ли эти по виду лихие парни обойтись с ним каким-нибудь нечестным образом. Поняв свою оплошность, юноши долго извинялись и в конце концов им удалось убедить Бурсена в серьезности и основательности своих намерений. Они сказали, что погрузятся ночью, что будет их пятеро и что доставить их следует к берегам Мавретании. К ночи поднялся ветер, но молодые люди уже взошли на судно и разместили свой груз — пять объемистых и, судя по всему, тяжелых мешков, сшитых грубо и неумело из воловьей кожи. Бурсен попытался отложить выход в море, но один из юношей, ловко развязав мешок, вытащил золотой сосуд несравненной красоты и преподнес его капитану. Бурсен решил рискнуть, но ему да и всем остальным не повезло: налетевший в открытом море ураган перевернул судно. В темноте люди дрались за каждый обломок дерева, все перемешалось, все орали и нещадно ругались. Бурсену удалось зацепиться за бревно и выплыть. Когда рассвело он обнаружил, что поблизости никого больше нет, а на горизонте виден берег. Вместе с людьми затонули и сокровища, Бурсен уже не сомневался, что в мешках из воловьей кожи находились сокровища. Все, что у него осталось после этого приключения — так это перстень и врезавшийся в память истошный крик одного из тонущих: Цаддок, Цаддок, спаси Цаддок!
При упоминании этого имени Анций подпрыгнул, он живо представил себе иерусалимский театр, самоуверенного юношу и даже точно припомнил слова, произнесенные им с пренебрежительной и какой-то скрытой угрозой: «Ты, римлянин, все равно не поймешь меня и моих устремлений, но я надеюсь, что когда-нибудь ты еще услышишь обо мне и моих соратниках». Юный пророк разумеется имел в виду что-то другое, а не подобную историю, повествующую скорей о бесславном конце разбойничьего сообщества, разбойничьего вне всяких сомнений и успевшего обобрать кого-то до нитки. Кого-то? Или… А если это были сокровища из гробницы царя Давида? По времени все сходится… И искушение Цаддока высказаться загадочно приобретает внятный мотив: он по-видимому тогда, в театре, не смог отказать себе в своеобразном удовольствии, удовольствии от превосходства, какое обычно имеет осведомленный человек, общаясь с менее осведомленным. Понятным становится и дерзкий намек на «царскую щедрость», развеселивший юнцов своим двойным значением и встревоживший Бурсена.
— Я думаю, дорогой Анций, не из гробницы ли царя Давида эти сокровища? — понизил голос Леонидис и вытянул руку, разжимая смуглый кулак. На его ладони, искрясь и переливаясь, лежал перстень, — Мне пришлось раскошелиться, Бурсен затребовал двести тысяч и ни за что не хотел уступать, из него мог бы выйти преуспевающий ростовщик.
— Не беспокойся, ты получишь за перстень вдвойне, а если подтвердится, что он из гробницы, то можешь еще рассчитывать и на благодарность Ирода, поверь, скупится он не станет.
Первоначальное волнение осело, как оседает взболтанный мед в чаше с виноградным соком. Анций хладнокровно рассматривал перстень и почти не сомневался, что он из гробницы царя Давида, но без живого Цаддока или хотя бы одного из его товарищей, этот изумруд может легко превратиться из выгодного для Ирода доказательства в улику, обладающую обратной силой — немедленно распространятся слухи об изворотливости царя Иудеи, отвлекающего от себя подозрения лживым свидетельством невиновности. А, похоже, спастись удалось только Бурсену. Сведения, которыми располагал Анций, убеждали в том, что вместе с судном затонула лишь часть похищенного: все сокровища было бы невозможно упрятать в пять мешков. Тогда где остальное и были ли у погибших злоумышленников сообщники? Трагедия на море разыгралась несколько лет тому назад и Анций подумал, что вряд ли теперь поиск случайных очевидцев принесет результаты, но тем не менее решил обязательно наведаться в Кесарию: иногда находишь доказательства там, где их не ждешь. Грабители намеревались высадиться в Мавретании, во владениях Юбы Нумидийского и, со слов Ирода, его малопривлекательной жены — Селены, чье родство, изгибаясь причудливо как ветвь смоковницы, сращивалось с могучим древом Октавиев. Значит, у похитителей был расчет продать сокровища какому-нибудь мавретанскому богатею, расчет явно небезосновательный, расчет, за которым угадывается предварительный сговор. Кто этот таинственный покупатель? Не сам ли мавретанский владыка?