Долго задерживаться на острове Август не желал, ему не терпелось увидеть внука и уже через два дня он готов был отдать приказ выйти в море, но неожиданное известие заставило его изменить маршрут. Молоденький, с выпученными глазами, капитан причалившей быстроходной тригеры, волнуясь, доложил, что в Афинах умирает Вергилий; что он, неверно информированный, выехал навстречу Августу, полагая, что их пути непременно пересекутся в Греции и что в Афинах поэта свалила дикая лихорадка, заставившая отступить в беспомощности греческих врачей. В памяти Августа моментально возникла риторическая школа Марка Эпидия в Риме, длинная неуклюжая фигура Вергилия, его соученика, недавно прибывшего из Медиоланума,[97] стесняющегося своей провинциальности, медлительной речи и неумело, мучительно скрывающего свое интимное влечение к мальчикам.
Не без колебаний Август решился отправиться в Афины, оттягивая возвращение в Рим на неопределенный срок, распорядившись всей остальной флотилии продолжать плавание не меняя курса.
Он застал Вергилия в плачевном состоянии в окружении растерянных лекарей и его постоянного спутника, Цебета, всплакивающего чуть ли не каждую минуту и визгливо, по-женски, причитающего. Август пытался быть деятельным и, взывая к Богам, посулил щедрую награду гребцам, если они за неделю покроют расстояние до Брундизия и те, надрываясь, лопатили без устали по равнодушной воде и день и ночь, сменяя обессиленных на успевших перевести дух, но в отведенный срок уложились и награду свою заработали независимо от печального исхода. С изможденными лицами стояли гребцы, радуясь каждый в отдельности своей тысяче сестерций и недоуменно смотрели на поникшего Августа, шедшего следом за носилками, на которых вытянулось бездыханное тело какого-то римлянина.
Спустя немного времени юркая тригера входила в остийскую гавань, запруженную галерами похожими на косяк огромных рыбин. Встречавший на берегу Агриппа сообщил радостную весть — Юлия благополучно разрешилась от бремени и у маленького Гая появилась сестричка, названная в честь матери — Юлией. Смерть и рождение наложились друг на друга, уравновешивая смысл и лишая эмоций. Август почти не изменился в лице. Он простоял некоторое время в молчании, скрестив на груди руки, а потом тихо продекламировал из «Энеиды»:
Старым вином насыщая себя и дичиною жирной.
Голод едой утолив и убрав столы после пира,
Вновь поминают они соратников, в море пропавших,
И, колеблясь душой меж надеждой и страхом, гадают,
Живы ль друзья иль погибли давно и не слышат зовущих.
Глава 10
Тому подобает желать, кто умеет не хотеть
Втянувшись в кочевой образ жизни, лишь изредка объявляясь в Риме, Анций и в собственном особняке чувствововал себя гостем. Забывшись, он терзал внезапным молчанием управляющего Мустия, сорокалетнего верзилу из отпущенников, выучившегося застывать немым изваянием подле хозяина в ожидании распоряжений, но не умеющего скрывать забавное недоумение на широком лице, сильно смахивающим в такие моменты на театральную маску простофили.[98] В конце концов Анций наталкивался взглядом на эту комическую скульптуру и, посмеиваясь, вспоминал о своих обязанностях домовладельца и господина. Простецкая внешность Мустия не мешала ему однако быть расчетливым и смекалистым в делах. «Он два дня доказывал жестянщикам Маврика, что стоимость нового имплювия[99] вполовину ниже того, что они затребовали и, не сторговавшись, прогнал их, а все равно своего добился — нашел других и за ту сумму, что ему показалась справедливой», — рассказывала Роксана, сохранившая изумительную гибкость, но распрощавшаяся с наивной трогательной невинностью, рождающей почти в каждом мужчине бессознательное, ни с чем несравнимое влечение. Привелигированное положение египтянки в доме было неоспоримым: и Мустий, и несколько десятков рабов появились позже, когда Роксана уже вполне освоилась с ролью единственной в доме женщины, которой дозволено заходить в спальню к господину в любое время дня и ночи. Домочадцы слушались ее беспрекословно и все, скопом, бросались на розыски ее любимой рыжей кошки, забывающей порой о хозяйке в азарте охоты на мышей.
До сих пор ни разу Анцию не выпадало застревать в Риме на столь длительный срок: он отвык от сырой ветреной зимы, от бледной однотонности неба и возрадовался как будто весенним ливням; но от них распространялась нездоровая влажность; она пропитывала стены домов, вгоняла в озноб, заставляла кутаться в шерстяные одеяла и протягивать озябшие ноги поближе к жаровне; Тибр угрожающе надвигался на город, затапливая низкие берега; потом, почти без всякого перехода ударила жара и началось лето; в августе все, у кого были виллы, поспешили убраться из Рима — в это время на город нападала малярия и Анций с неохотой подумал, что и ему пора обзавестись дачей в деревне. Все это время он томился бездействием, слонялся по Марсову полю, ходил в театр, в праздничные дни шел вместе с толпой смотреть бои гладиаторов или забеги колесниц в Большом цирке; он стоял в огромной каменной чаше среди кричащей беснующейся публики, разделенной на красных и белых,[100] одинокий и лишний в своей нейтральности.
Ощущение заброшенности, отверженности все непреодолимей овладевало им; мысли заражались гнетущей подозрительностью, подталкивая к неутешительным выводам. Август словно забыл о его существовании, а ведь еще совсем недавно он нуждался в его обществе, в его дельных замечаниях, охотно принимал и во дворце, и в своем доме. Цепочка размышлений неотвратимо вела к Ливии. Неужели его карьере наступил конец? Анций был близок к отчаянию, когда вдруг получил приглашение явиться на Совет, о чем не осмелился бы даже помышлять.
К святилищу Апполона на Палатине Август присоединил портики с латинской и греческой библиотеками; в календы[101] и иды он созывал здесь Совет, рассматривая предварительно вопросы, которым предстояло скоро быть представленными в сенат; неизменно приглашались оба консула, двадцать сенаторов, почти всегда заявлялась Ливия, часто вместе с Тиберием и Друзом; непременно присутствовали Агриппа и Николай Дамасский; несколько неожиданно в этом обществе выглядели Меценат и Гораций, предпочитающие суете будней парение в мире благородных искусств и высиживающие обязательное время с видимой неохотой; но Август желал видеть их на этих собраниях и не забывал, выбрав момент, поинтересоваться их мнением; он считал, что отвлеченный ум способен иногда заметить то, что может пропустить ум практический. Кроме того, все знали, что присутствие Мецената благотворно сказывалось на настроении Августа; он становился красноречивей и вдохновенней, больше улыбался и был скорей расположен к шуткам, нередко перебивая затянувшееся обсуждение чтением новых эпиграмм или стихов, поглядывая при этом с изрядным лукавством на своего давнего друга и лукавством хорошо понятным для окружающих. Однажды, Меценат во время такого чтения поднялся и молча направился к выходу. «Ты куда»? — удивился Август. «В каменоломни», — с улыбкой ответил старый товарищ, воскресив в памяти, на счастье всего нескольких оказавшихся свидетелями гостей известный анекдот о сиракузском тиране Дионисии, который, не выдержав критики в адрес своих поэтических опусов, отправил в каменоломни поэта Филоксена, а затем, через время, приказал опять доставить его во дворец, чтобы познакомить с новым сочинением. Не дослушав, Филоксен встал и направился к выходу. «Ты куда»? — спросил его тиран, «В каменоломни», — ответил поэт.
В первый момент Август растерялся и даже покраснел, некоторым гостям показалось, что они стали невольными очевидцами трагической размолвки и лучше бы, возможно и безопасней, быть подальше от подобных сцен, но слава Богам замешательство Августа длилось недолго: «Отлично, мой друг! — воскликнул он, — я не буду читать своих стихов на Палатине, дабы лишить тебя нежелательных сравнений; но я буду читать их в своем доме, в своем кабинете, который отныне нарекаю „моими Сиракузами“ и где я на правах тирана буду заставлять тебя выслушивать мои сочинения до последней строчки».
100
3 к двум цирковым партиям белых и красных позже добавились голубые и зеленые.
Последнее верно, только если гены, отвечающие за эти признаки распложены на разных хромосомах.