Чтения Август возобновил после того, как сблизился с Горацием, недюженный поэтический дар которого покорил когда-то Мецената и подвиг его к самому горячему участию в судьбе поэта. Невысокого роста, склонный к полноте, никудышный, как все поэты, политик Гораций, тем не менее, по страстности натуры ринулся в водоворот гражданской войны и сделал замечательную карьеру в армии Марка Брута, дослужившись до военного трибуна. К счастью, он не оказался в числе убитых и ему не пришлось разделить участь своего командира; он надел гражданское платье и укрылся в неприметной сабинской деревне в унаследованном по завещанию имении; жил затворником, проклиная войну, отбившую всякую охоту к стихосложению; он читал и перечитывал изданные довоенные сатиры и свое последнее сочинение — «Эподы» и отрешенно бродил по заброшенному саду в поисках вдохновения; с неловким чувством вспоминал Мецената и то время, когда он, никому неизвестный неповоротливый и неуклюжий впервые появился на рецитациях[102] перед искушенной римской публикой; общество, скорей расположенное к посрамлению новичков, чем к поощрению, настороженно и плотоядно приглядывалось к нему и неизвестно чем бы все тогда закончилось, если бы Меценат не нарушил тишину элегантными аплодисментами — безукоризненный вкус Мецената лишал смутьянов удовольствия освистать под улюлюканье безопасную жертву. Скоро, не без помощи Мецената, нашелся издатель для публикации первой книги сатир; о Горации заговорили, о нем лестно отзывался Вергилий, через пять лет римляне увидели вторую книгу сатир; поэт наполнялся силой и успел до роковых событий издать «Эподы», о которых знатоки отзывались с единодушным восхищением; но все в миг переменилось: он оказался в легионах Брута и врагом Мецената; и вот теперь, в уединении, предавался скорбным воспоминаниям и тщетно взывал к Богам, моля о том, чтобы они сжалились и возвратили ему вдохновение.
Переждав смуту, держась скромно, но с достоинством Гораций объявился в Риме и был изрядно удивлен встрече с Меценатом: тот заговорил с ним ласково, все с той же участливостью, словно и в помине не было этого проклятого промежутка времени, разделившего римлян на друзей и врагов. Как и прежде, Меценат тут же взялся за устройство его дел и по его рекомендации опальный поэт получил место писца в казначействе; потом, дождавшись удобного случая, представил его Августу, который не сразу, помня о ненавистном Бруте, отнесся к Горацию с тем великодушием, с каким он обычно относился к людям, наделенных талантом — бесценным даром Богов. Однако, обнаружив в поэте прямодушные детские представления о государственном устройстве, Август развеселился: поэт с не меньшей долей вероятности мог украсить стан любого из противников, все зависело от силы и направления ветра, как, посмеиваясь, говорил Август и задуй, к примеру, фавоний[103] Горация непременно занесло бы в его лагерь, но на беду, как видно, подул колючий аквилон,[104] который дурманит головы не только чувствительных натур. Вместе с тем Август не мог не оценить очаровательные рассуждения поэта на житейско-философские темы и особенно его неизменно лестные отзывы, которые следовали без заминки после прослушивания стихов самого Августа и произносились без излишнего пафоса, но отличались зрелостью, присущей всякому профессиональному суждению, а потому радовали неизмеримо больше, чем пустые восхваления дилетантов. Впрочем, Август не отбрасывал мысль, что это всего-навсего уловка человека с грузом вины за прошлое, но долго эту мысль не задерживал — зачем давать приют зловредному гостю? Не без тайного умысла он предложил Горацию должность писца в личной канцелярии, что, суля отличное жалованье, считалось, кроме того, престижным местом и порадовался, получив в ответ благодарный и изысканный отказ. Поэт предпочел независимость и это заслуживало уважения, хотя о независимости Горация уже ходили сплетни: поговаривали, что он облепил свою спальню со всех сторон зеркалами, и понукаемый сладострастием распорядился сделать зеркальным и потолок; и что с этой спальней перезнакомилось уже неисчислимое количество девиц; и что он, не довольствуясь уже незамужними женщинами, затаскивает в постель добропорядочных матрон, предаваясь с ними такому изощренному разврату, который способен смутить далеко не целомудренный Рим. «Говорят, в твоей спальне нежатся девицы, которые, по чистой случайности, еще не успели оказаться в лупанарии»,[105] — пошутил как-то Август, сам никогда не отказывающийся от услуг молоденьких любовниц, но осуждающий за связь с женщинами низкого происхождения. «О, Цезарь, разве могут чистые мысли поэта соединиться с грязным телом куртизанки»? Август подумал об известной куртизанке Сервилии, которую кажется ненавидели жены чуть ли не всех самых знатных патрицеев Рима и которая, как ему передали, побывала на прошлой неделе в спальне поэта. Но кто осмелится сказать, что Сервилия не достойна любви патриция? — усмехнулся он про себя, вспоминая ее белоснежную кожу, а вслух с некоторой завистью произнес: «Ты распутник, Гораций, но распутник чистоплотный, что делает твои прегрешения простительными даже в глазах Богов, а значит и в моих глазах».
Обо всем этом Анций узнавал из сплетен, которые римляне плели с тем же усердием, с каким склонялись над шитьем воистину добродетельные римские женщины, хранящие, в отличие от подружек Горация, верность своим мужьям.
Обласканный Августом, одаренный всадническим состоянием и почетом, Анций с годами избавился от тщеславной мечтательности и отлично осознавал разницу между собой, сыном перузийского врача и потомками тех, кого Боги приласкали еще при рождении. Нет, он не обольщался на собственный счет, не желал от Фортуны больше того, что имеет, оттого и пришел в крайнее возбуждение, получив приглашение явиться на столь высокое собрание.
Глава 11
Умный может разобраться в вопросах, которые осел запутывает
Очутившись так неожиданно на Совете, который справедливо именовали «малым сенатом», Анций быстро догадался о причинах, послуживших ему пропуском в избранное собрание: разделившись на два враждебных лагеря, блестящее общество решало участь Ирода и можно было предположить, что Август, исходя из каких-то личных соображений, желал усилить одну из противоборствующих сторон, пополнив ее ряды человеком, располагающим знаниями особого свойства и знаниями способными повернуть дело с пользой для иудейского царя.
Выяснилось, что разбирательство возникло благодаря то ли опрометчивой отваги, то ли тонкому расчету араба Силлая, нагрянувшего внезапно в Рим и бесстрашно представшего перед Августом с жалобой на Ирода; с жалобой, составленной, судя по стилю, ловкими крючкотворами и выглядевшей в немалой степени убедительно: приводились многочисленные подробности, изобличающие Ирода в пренебрежении к несчастному населению Трахонитиды, области пожалованной идумейцу после Акции «для справедливого управления», на что особенно упирал статный широкоплечий Силлай, которому также нашлось место среди сенаторов и знатных особ и которому доставались поощрительные знаки внимания по крайней мере от одной половины присутствующих. «Земля Трахонитиды разорена, мор, голод и нищета опустошают села, люди питаются кореньями растений и проклинают иудейского царя и его справедливость».
Ливия, водрузив погрузневшее тело на кафедру,[106] облаченная в ярко-голубой пеплум, одобрительно поглядывала на араба и многозначительно переглядывалась с фатоватым Петронием, оставившем недавно должность префекта в Египте, но совсем не по тем основаниям, которые предопределили незавидную участь его предшественника, Корнелия Галла. Напротив, Петроний удостоился благодарности Августа, расположения сената, навсегда избавился от обременительных долгов и занимал теперь ответственный пост префекта Сатурновой казны.
Все происходящее в этом просторном овальном зале греческой библиотеки казалось Анцию накануне прочитанной пьесой — вот сейчас поднимется с гневной речью Петроний, за ним наступит черед хитроумца Азиния Поллиона, не преминет заявить о своей почтительности к роду Клавдиев префект Рима — Тит Статилий Тавр, не удержится от благодарной солидарности Квинтилий Вар, грубовато добывающий покровительства и Ливии, и Августа одновременно и на удивление — с небывалым успехом.