Тиберий с тремя легионами простоял все это время на Ефрате и был похоже разочарован тем, что переправляться на другой берег ему так и не пришлось. Как победитель, он принял знамена, заложников и отправился в обратный путь, отвечая на пылкие приветствия толпы сдержанной улыбкой - он знал, что эта победа не обернется для него триумфом в Риме; что все лавры достанутся отчиму, рассчитавшему каждое перемещение легионов и каждому из них определив свое место в этом, исполненном глубочайшего стратегического смысла, движении.
Рим, подобно атлету, наращивал мышцы, поражал быстротой ног и силой рук, становясь похожим на Геркулеса, соревноваться с которым находилось все меньше и меньше охотников, и Август с удовольствием думал об этом, и с удовольствием, не впадая в излишнюю скромность, думал о себе самом и о той божественной роли, какая выпала на его долю, дабы прославить в веках свой народ и свою отчизну. Однако, мысли о великих свершениях часто обрывались, освобождая место для других, от которых глаза Августа наполнялись влажной добротой и он становился похожим на обыкновенного счастливого человека, предвкущающего встречу с любимой дочерью и внуком, которому возможно предстоит умножить величие Рима.
Весть о рождении первенца Юлии догнала его в Сирии; он возликовал; он опьянел от радости; он покинул, сделавшуюся сразу тесной, свою повозку и прошел пешим в окружении любопытных лиц по крайней мере пять миль; он одаривал должностями и деньгами каждого, кому удавалось приблизиться к нему, отчего вокруг его фигуры образовалось живое кольцо людей, настроенных на не очень вежливое обращение друг с другом и если бы не решительное вмешательство начальника охраны, Элия Галла, то вряд ли удалось бы избежать потасовки. Впрочем, неизвестно, что было бы лучше: Август обожал наблюдать за уличной дракой - непредсказуемой и не отягощенной скупыми приемами профессиональных кулачных бойцов и неизменно, завидев дерущихся, приказывал опустить носилки.
Безумной радости Августа казалось не было предела, но никто, даже те, кто составлял узкий доверительный круг друзей, не догадывались о том, что, радуясь рождению внука, он одновременно радовался избавлению от страха, преследующего его с того момента, как был освещен храм Юпитера-Громовержца, выросшего по его повелению в рискованной близости от храма Юпитера Капитолийского, словно бросая надменный вызов самому могущественному из Богов. Увиденный им накануне отъезда из Рима сон, в котором Юпитер-Громовержец ободрил его, приветствуя по римскому обычаю поднятой вверх правой рукой вперед ладонью, придал ему уверенности, но не лишил мрачных сомнений, одолевающих его в минуты религиозных настроений. Теперь всем этим тяжким думам наступил конец: он по-прежнему избранник Богов, их любимец, Юпитер не гневается на него и когда настанет час, Боги не колеблясь раскроют перед ним недоступные для смертных врата Олимпа. Тогда же он решил по возвращении в Рим принести святилищу Юпитера Капитолийского неслыханные в своей щедрости дары, о которых будут говорить все живущие и о которых не сумеют забыть их потомки.
Придя в себя, Август снарядил гонцов в Парфию, где в это время Агриппа и Вар усмиряли Фраата Четвертого; он поздравлял зятя в самых ласковых и лестных выражениях и советовал, покончив с делом, поторапливаться в Рим - "помни, тебя ждет любящая жена и твой сын - мой драгоценный внук Гай". Агриппа, сам взволнованный вестью, распрощался с Тиберием на Ефрате и, сопровождаемый десятком всадников, пришпорил коня. Когда Август въезжал в Александрию, Агриппа, минуя Тибурские ворота, приближался к Палатину.
Отправившись в путешествие по восточным провинциям, Август рассчитывал вернуться в Рим через год. Но время, как колесница в Большом цирке, неслось быстрей, опрокидывая все его планы. Рядом, в заманчивой близости, врезаясь уступом в Великое море лежали раскаленные земли Африки и древний Карфаген, с которым Рим, не иначе как по прихоти Богов, навсегда составил прикованную друг к другу пару. Неизъяснимая сила влекла Августа к камням, по которым ступала нога Ганнибала, самого достойного врага Рима; такая же сила, которой он не смог воспротивиться, когда, внушая окружающим мистический ужас, коснулся кончика носа Великого Александра. Но как не велико было искушение продолжить поход, как не манила близость Карфагена, а все же пришлось уступить обстоятельствам: двигаться пришлось бы по пространству, представляющему собой преимущественно труднопроходимые тяжелые пески, что требовало дополнительных усилий от людей, среди которых было много гражданских лиц и женщин; от лошадей, не приученных к пустыни и что, кроме того, создавало препятствия для малопригодных к передвижению по нетвердой почве многочисленных повозок.
Август решил возвращаться в Рим морским путем. Погрузившись на сотни галер и образовав таким образом внушительную и довольно красочную флотилию, путешественники благополучно добрались до Крита, где позволили себе отдохнуть и расслабиться, превратив дворец проконсула в Гортине, столице острова, в беспорядочное и в немалой степени бесстыдное место: распаленные от возлияний мужчины, не церемонясь, затаскивали первых попавшихся им женщин в комнаты, в залы, в галереи, на веранды, в беседки или прямо на лоно природы, в густой живописный сад, предаваясь варварской любви. Умеренный к спиртному и всяческим излишествам, Август, тем не менее, не препятствовал разгулу, позаботившись лишь о том, чтобы до его покоев не доносились пьяные голоса и откровенные повздохивания, раздающиеся со всех сторон. Он не спеша смаковал вино местного производства в компании с проконсулом, проворным господином средних лет, находя и напиток, и собеседника довольно приятными. Ставленник сената успел понастроить великолепные римские бани и даже театр, мало уступавший театру Помпея или Марцелла в Риме и это несмотря на то, что римская община здесь не могла соперничать в численности не только с греческой, но и иудейской. "Расторопный человек, смышленный собеседник, и кажется не казнокрад, жаль, что он не в моей провинции* ", - мелькнула мысль.
Долго задерживаться на острове Август не желал, ему не терпелось увидеть внука и уже через два дня он готов был отдать приказ выйти в море, но неожиданное известие заставило его изменить маршрут. Молоденький, с выпученными глазами, капитан причалившей быстроходной тригеры, волнуясь, доложил, что в Афинах умирает Вергилий; что он, неверно информированный, выехал навстречу Августу, полагая, что их пути непременно пересекутся в Греции и что в Афинах поэта свалила дикая лихорадка, заставившая отступить в беспомощности греческих врачей. В памяти Августа моментально возникла риторическая школа Марка Эпидия в Риме, длинная неуклюжая фигура Вергилия, его соученика, недавно прибывшего из Медиоланума* , стесняющегося своей провинциальности, медлительной речи и неумело, мучительно скрывающего свое интимное влечение к мальчикам.
Не без колебаний Август решился отправиться в Афины, оттягивая возвращение в Рим на неопределенный срок, распорядившись всей остальной флотилии продолжать плавание не меняя курса.
Он застал Вергилия в плачевном состоянии в окружении растерянных лекарей и его постоянного спутника, Цебета, всплакивающего чуть ли не каждую минуту и визгливо, по-женски, причитающего. Август пытался быть деятельным и, взывая к Богам, посулил щедрую награду гребцам, если они за неделю покроют расстояние до Брундизия и те, надрываясь, лопатили без устали по равнодушной воде и день и ночь, сменяя обессиленных на успевших перевести дух, но в отведенный срок уложились и награду свою заработали независимо от печального исхода. С изможденными лицами стояли гребцы, радуясь каждый в отдельности своей тысяче сестерций и недоуменно смотрели на поникшего Августа, шедшего следом за носилками, на которых вытянулось бездыханное тело какого-то римлянина.
Спустя немного времени юркая тригера входила в остийскую гавань, запруженную галерами похожими на косяк огромных рыбин. Встречавший на берегу Агриппа сообщил радостную весть - Юлия благополучно разрешилась от бремени и у маленького Гая появилась сестричка, названная в честь матери - Юлией. Смерть и рождение наложились друг на друга, уравновешивая смысл и лишая эмоций. Август почти не изменился в лице. Он простоял некоторое время в молчании, скрестив на груди руки, а потом тихо продекламировал из "Энеиды":